Вообще он много рассказывал мне про Авраама, – продолжал Зуев. – Как тот год за годом бродил по пустыне со своими стадами крупного и мелкого скота от одного колодца к другому, с пастбища на пастбище; кем были его родители в Уре Халдейском, как они резали из мягкого песчаника сирийской пустыни статуи разных языческих богов и божков и как Авраам однажды понял, что это никакие не боги, а обыкновенные истуканы. А Бог – Творец всего сущего – Един. Чтобы служить Ему, он и ушел из дома своего отца в пустыню. Рассказывал, как долго у него не было сына от Сарры – они оба уже успели состариться – а потом, убедившись в верности Авраама, Господь сотворил чудо – Сарра понесла.
Всё это, – говорил Зуев, – Тротт рассказывал с такой убежденностью, что я привык думать, что на самом деле он и есть Авраам, а я его сын Исаак – такое случается каждый век и в каждой стране: всегда по пустыне ходит со своими овцами и козами Авраам и с ним сын Исаак, а иначе нам было бы не спастись.
Наверное, и вправду Тротт брал на себя много лишнего, – Зуев снова вырулил на Авраама, – оттого и не нашлось никакого запутавшегося в терновнике овна. Но я-то был тут при чем, в чем моя вина, – спрашивал Зуев прокурора, – что этому самому копью, чтобы остановить Тротта, надо было лететь лишние два метра, ранить меня, ни в чем не повинного ребенка? С тех пор, – говорил Зуев прокурору, – я и считал себя агнцем, которого все-таки принесли в жертву Богу.
То есть, когда я подбил ребят из своей комсомольской ячейки, – продолжал давать показания Зуев, – поджечь наш городской собор в Заславле, это были мои личные счеты с Господом, но вражду начал не я. Потому что, как копье в меня попало, Тротт не только не поспешил на помощь, наоборот, бросился наутек, в лес, который начинался прямо за полем. На этом и рухнуло: я лишился отца, который меня любил, очень мною гордился; моя мать – мужа и кормильца, в общем, – закончил Зуев, – всё пошло под откос”.
Будучи выпущен с Лубянки, я пару дней выждал, никак не мог решиться позвонить Кожняку, хотя не сомневался, что вся история сосватана мне именно им. Хотел спросить, чем я это заслужил. Наконец позвонил, но он трубку не поднял. Позвонил секретарше, которая у нас в издательстве всегда была на месте, но и ее номер молчал. Наверное, надо было поехать, поговорить напрямую, но я колебался. Уже одетый, как заведенный ходил туда-сюда по квартире. В итоге в совсем уж неприличное время позвонил домой нашему главному редактору, Ивану Алексеевичу. Он сказал, что ждал моего звонка, даже сам собирался позвонить завтра утром, просто не знал, выпустили меня наконец или еще не успели оформить нужные бумаги.
Это было как бы введением в тему, а дальше я услышал следующее. День спустя после моего отъезда на Дон Кожняк вернулся со своей дачи, в очередной раз поругавшись с рабочими, которые ее перестраивали. Видно, нервов было много, потому что дома у него начался сильнейший сердечный приступ. Хотя “скорая” приехала быстро и так же быстро доставила его в госпиталь, сделать там ничего не сумели, и поздним вечером он, не приходя в сознание, скончался. Через три дня, рассказывал дальше Иван Алексеевич – я тогда уже был в поле, связаться со мной не получилось, – состоялись похороны на Троице-Лыковом кладбище.
Проводить Кожняка пришло довольно много народу, и почти половина пришедших была генералами самых разных родов войск – некоторые многозвездными. Также много генералов было и на трапезе – стол накрыли в ресторане “Савой”. На кладбище всё было в высшей степени официально, а здесь – на поминки пускали по спискам – среди своих, люди, выпив, разговорились.
Многих из тех, кто был за столом, он, Иван Алексеевич, хорошо знал, потому что раньше у Кожняка было другое издательство и Иван Алексеевич заведовал в нем редакцией, которая выпускала жизнеописания самых известных наших разведчиков. Как правило, они просто надиктовывали свои биографии, а дальше, чтобы довести всё до ума, нужен был человек с легким пером, Иван Алексеевич как раз и исполнял эту роль. Так что за поминальным столом никто его не чурался, не считал белой вороной: что при нем, что с ним говорили вполне открыто. И вот что он услышал, рассказывал Иван Алексеевич.
Кожняк – хотя под этим именем его и похоронили, – не настоящая фамилия нашего издателя. На самом деле по батюшке он Павел Сергеевич Телегин, учился в разведшколе в Киеве и потом стал одним из наших самых успешных нелегалов в Латинской Америке. Работал в Аргентине, где был известен как великий князь Евгений Александрович Романов, единственный внук расстрелянного большевиками великого князя Михаила Романова, которому его брат Николай II и оставил престол.
В общем, с Кожняком всё разъяснилось, также разъяснилось и с нашим издательством. Иван Алексеевич сказал, что оно уже полгода не существует, через два месяца как Кожняк умер, деньги на банковском счету закончились, и мы одним махом оказались на улице. Впрочем, подсластил он пилюлю, зарплата за эти два месяца – то есть как бы выходное пособие – меня ждет, деньги у него дома, я хоть сегодня, хоть завтра могу заехать и забрать.
Новостей оказалось много, но после восьмимесячного следствия я их принял довольно спокойно – нет издательства и нет. Сказанное Иваном Алексеевичем скорее меня обрадовало. Мне и сейчас важно, что сел я не стараниями Кожняка. Все-таки на то, чтобы свыкнуться с новым положением дел, то есть с тем, что я снова на свободе и снова без работы, что трехтомника Жестовского, во всяком случае, на моем веку, никто издавать не станет, у меня ушла почти неделя. За это время я всё обдумал – можно даже сказать, со всем смирился.
Мне и так было понятно, что нельзя то, что делалось несколько лет, выбросить в мусорный бак. Забыть и жить дальше, будто ни о каком Кожняке я никогда не слышал. То есть работу, которая начата, я должен закончить, пусть ничего – ни трехтомника, ни даже скромного однотомника – и не будет издано.
Все-таки у меня были обязательства не только перед покойным издателем, но и перед Галиной Николаевной Телегиной, моей Электрой, которая к тому же, как теперь выяснилось, была не просто матерью Кожняка, а всамделишной дочерью одного великого князя и матерью другого. Перед Электрой, от которой так или иначе я не раз слышал, что царство Агамемнона она собирается оставить именно мне.
В общем, за неделю я понял, что, конечно, всего царства под собой не удержу, глупо даже на это надеяться, но, что можно, я должен сохранить. А что можно – записи наших долгих разговоров за чаем с черносмородиновым вареньем; их следует объединить с выписками из томов разных следственных дел Жестовского, которые я к тому времени успел прочитать, в первую очередь из телегинского дела.
“Телегина” мы с Кожняком собирались печатать почти без изъятий, считали, что он худо-бедно сможет заменить “Агамемнона”. Смог бы или нет – не мне судить. К моменту ареста работу с ним я практически закончил. Это важно, потому что ясно – что без Кожняка вход в фээсбэшный архив мне навсегда заказан. Впрочем, были и другие проблемы.
Наши с Электрой разговоры в моей лихоборской ординаторской и показания Жестовского Зуеву на следствии зимы пятьдесят третьего – весны пятьдесят четвертого годов часто дублировали друг друга. Конечно, я понимал, что Жестовский – первоисточник, а всё, что я слышал от Электры, – из вторых-третьих рук, понимал, что Жестовский предпочел бы собственное изложение своей литургики, а не ее, пусть и любовный, пересказ Кошелевым. Ведь кроме прочего, одно и другое разделял не один десяток лет. С этим я был обязан считаться.
И все-таки за основу рукописи я решил взять рассказы Электры, в них было больше тепла и больше жизни, для меня это и решило вопрос. Впрочем, никому не заказан другой путь – печатать именно тома телегинского дела. Договорившись с собой по одному вопросу, я понял, что к тому, что отобрал раньше, будет правильно добавить еще пару десятков страниц записей разговоров с Электрой.
Все они касаются ее отношений с отцом Игнатием и последних лет жизни Жестовского – старца Никифора – в своей отходной пустыньке, блиндаже времен последней войны посреди бескрайних волховских топей и болот. Прежде речь об Игнатии заходила уже не раз, но сейчас, вспоминая разговоры с Электрой, я видел, сколько важного осталось за кадром, понимал, что это неправильно. В итоге им я и занялся.
Обработка новых записей потребовала у меня немного времени – на всё про всё недели три, не больше; и хоть, повторюсь, теперь, как и до Кожняка, мне трудно представить себе человека, который решится издать Жестовского, я живу с тем, что работа в общем закончена. А это, знаете ли, утешает.
Так вот: отец Игнатий и Электра.
Запись от 27 сентября 1983 г.
Сегодня Электра сказала мне, что прихожанкой отца Игнатия она стала в шестьдесят третьем году, в октябре-месяце. Стала, в общем, случайно.
Телегинский лагерь закрыли в пятьдесят седьмом. Зэков поотправляли на Большую землю. Тем же, кто их охранял, предложили на выбор – или тоже ехать в Россию, куда-нибудь поближе к родне, там тянуть лямку дальше, или пенсия по выслуге лет – и живи как знаешь.
На окраине Магадана, возле аэропорта, был военный городок. Его построили в сорок первом году американцы. По многу раз в день они сажали здесь свои транспортные самолеты, под завязку груженные ленд-лизовской военной техникой и тушенкой. Теперь аэродром отдали вертушкам, но стоящую сбоку от крытой пупырчатым железом взлетной полосы контору и два десятка хороших теплых бараков оставили за Дальстроем. В них и давали комнаты решившим остаться. Многодетным даже по две.
“У Телегина в Магадане от того же Дальстроя была служебная квартира, но я, – говорила Галина Николаевна, – больше о Колыме слышать не хотела, и Телегин написал рапорт о досрочном выходе на пенсию. Написать-то написал, но отпускать его никто не спешил. В Дальстрое Телегину сказали, что снять его с воинского учета не могут. Он в списке тех, кто должен оставаться в Магадане до особого распоряжения министерства. Я была убита, но видела,