Царство Агамемнона — страница 28 из 107

Мама еще и потому была потрясена произошедшим, что ни до, ни после, главное же, никому она не была лучшей женой, чем в те годы отцу. Верная, безотказная, готовая в лепешку расшибиться, только бы угодить – а как всё кончилось, я сказала. В общем, первый роман, слава богу, прошел мимо меня, а то и не знаю, что бы после этой истории я сказала отцу”, – подвела итог Галина Николаевна.

К разговору об “Агамемноне” она вернулась через два дня и мельком, без вступления заметила: “Наверное, как и с доносами: в конце концов простила бы, – и добавила: – А может быть, это и сейчас надо мной висело бы”.

Второй большой разговор об этом романе случился у нас лишь спустя месяц, и тут уже не было вопроса: простила или не простила? Впрочем, я и раньше понимал, что это просто фигура речи, что давно простила, но прежде Электре понадобилось выстроить довольно хитроумную комбинацию. Термин “мамин роман” – и ее зачин, и программное заявление. В результате дальнейшей работы всё, что можно, удалось укрепить, но сомнения оставались, и тут был нужен я, человек со стороны, чтобы испытать ее, сказать, насколько прочна конструкция.

В общем, она хотела еще раз себя проверить. И вот стоило мне спросить о той реальной истории, без которой романа не было бы, – мы проговорили почти три часа. Однако немало интересного еще осталось, и мы к этой теме потом возвращались и возвращались. Но границы были ясны, а то, что оказалось внутри, Галина Николаевна очень аккуратно разбила на квадратики, которые затем один за другим старательно закрашивала.

Первоначальный расклад был такой. Отец после ее отъезда из Ухты снова начал хандрить. Он, как и хотел, работает в школе, у него даже есть сожительница, судя по всему, тоже учительница, но о ней Галина Николаевна почти не говорила, кажется, и знала немногое. Известно только, что это тихая, скромная женщина лет тридцати пяти, похоже, тоже из ссыльных, но более раннего призыва. Она была выслана из Ленинграда в двадцать седьмом году и ко времени, о котором речь, уже несколько лет как освободилась. Но из Коми Республики не уехала, возвращаться в Ленинград было не к кому. Там давно ни кола ни двора. Для отца эта учительница как будто не худший вариант, она и кормит, и обстирывает, но он всё равно тоскует. Продолжать жить в Ухте ему невмоготу. Галя понимает, что надо что-то делать. Тем более что скоро отец рвет с этой женщиной и остается один. Рядом нет даже Гарбузова с Наташей. Сосед или снова сидит, или куда-то уехал. В общем, в бараке только вечно пьяные работяги с давно ненавистного завода.

Почему отец порвал со своей подругой, Галина Николаевна или не знала, или не хотела говорить, но кажется, сошлись две вещи. То, что отец прямо бредил, как бы скорее вырваться из Ухты, в то же время с собой учительницу не звал, и другое: однажды Галина Николаевна бросила, что, возможно, она отказывалась перебеливать его доносы. Так или иначе, но ближе к концу тридцать восьмого года они расстались.

В своих письмах домой отец о многом умалчивал, других вопросов вообще не касался, но Галя умела неплохо его понимать. В частности, она видела, что отношения с ухтинским оперуполномоченным, от которого, как и раньше, отец полностью зависел, снова сделались шаткими. Опера бесило, что ему опять кладут на стол невразумительные каракули. Получалось, что его сделали как последнего фраера. Когда отцу было надо, отчеты, что он сдавал, были образцовыми – и форма, и содержание, всё лучше некуда. Он, опер, поступил честно, на добро ответил добром, в результате отец ушел с завода и теперь, в нарушение правил и инструкций, преподает в школе немецкий язык. Короче, он, опер, пошел отцу навстречу и считал, что вправе ждать ответных шагов. А тут вместо благодарности прежняя херня – отчеты просто не прочитаешь. Причем из школы, где не рабочий класс, а попутчики, интеллигенция, за которой, как известно, нужен глаз да глаз. Что отец носит, идет в выгребную яму. Так и так, ни черта не разберешь. Галя прямо видела и отца, и опера – обоих понимала, а как помочь, не знала. Тем более что всё делалось только хуже и в отцовских письмах появились намеки, что, не исключено, придется вернуться на завод или его даже могут отправить в лагерь досиживать срок. В общем, было ясно – надо что-то предпринимать.

Под ее нажимом Телегин по телефону дважды переговорил с ухтинским опером и вроде бы снял напряжение. Еще через месяц позвонил снова, сказал оперу, что если тот доедет до Москвы, он, Телегин, будет рад принять его у себя дома, и опер растаял, обещал, что и с отцовской ссылкой посодействует. Ближе к лету попробует отпустить отца на все четыре стороны. Причем даже без минуса. Но тут в Москве началась смута, и Телегин не знал, захочет ли опер и дальше ему помогать. В силе ли вообще их договоренности. Это что касается отца.

Теперь собственно Телегин. В самом конце тридцать восьмого года Ежова сначала убирают, а потом расстреливают. На его место приходит Берия. И в аппарате, и на местах начинается шмон: кого считают ежовскими выдвиженцами, арестовывают одного за другим. Большинство идет под нож. У Телегина чистый послужной список, да и многие годы он провел в провинции или на границе. Особенно хорошо последнее – Берия к пограничникам относится неплохо, их сейчас дружно переводят в Москву. Что же до того – Телегин человек Ежова, или нет – то тут бабушка надвое сказала. Короче, он не в таких чинах, чтобы Берия стал заниматься им персонально, а кадры колеблются. На всякий случай от дел его отстраняют. Но окончательное решение пока не принято. Семь месяцев он будет в подвешенном состоянии.

“Между тем, – продолжает Электра, – в нашей семье большие перемены. Так получилось, что «папа Сережа» (Телегин) больше мне не отец, он мой законный супруг. Соответственно, и якутка больше Телегину не жена. Мать снова живет с моим и Зорика настоящим отцом Жестовским, которого Телегину только что удалось вызволить из Ухты. Пятью годами раньше Телегин выстроил небольшую дачку в Серебряном Бору. Теперь мы с ним здесь и поселяемся. Нашему браку нет и года, мать вернулась в Протопоповский, ясно, что ни мне, ни бывшему любовнику рада она не будет. Впрочем, и мы с Телегиным на семейный обед тоже не напрашиваемся.

По словам Телегина, во мне, чего он не ожидал, оказалась немалая прочность. Он и в Москве не ложился спать до рассвета, всё боялся, что за ним придут, и я, чтобы не оставлять его одного, тоже бодрствовала, сидела в кресле, что-то читала – живя с отцом, я многому научилась, этот опыт пришелся кстати. Тем более что с Телегиным мне было во многих смыслах проще. Мужу очень помогала тяжелая атлетика, как в цирковые времена, он по два часа в день работал с гантелями и штангой. Вдобавок бегал по Серебряноборскому сосняку и даже в самые лютые морозы купался в проруби с местным сторожем. Они каждое утро ее расчищали, и Телегин после пробежки, чтобы окончательно разогнать кровь, нырял в реку.

Между тем дела вроде бы начали выправляться. Повисело-повисело, но не оборвалось. Большой удачей для Телегина стало, что бывший начальник Среднеазиатской погранслужбы сделался одним из замов Берии. Он знал Телегина еще по афганской границе, всегда к нему благоволил. В общем, однажды Телегина переложили из плохой колоды в хорошую. Теперь он был в оперативном резерве и просто ждал нового назначения. Правда, «среднеазиат», фамилия его Гомозов, считал, что Телегину лишний раз светиться не стоит, в итоге его определили в невзрачный отдел, который занимался церковниками.

После двух недавних лет, когда перестреляли чуть не всех попов – и тех, кто еще был на воле, и со сроками, – церковный отдел – тихая гавань, или, если жестче, отстойник. Осталось лишь зачистить хвосты. Через пару лет, когда начнется война, этой братии выйдет послабление, она снова размножится, а до тех пор, коли прежние перестарались, план крупно перекрыли, настоящей работы, в сущности, нет. Кто здесь сидит, только бумажки перекладывает.

Тем не менее, – говорила Галина Николаевна, – работа в церковном отделе не только позволила Телегину уцелеть, но и стала трамплином для будущей карьеры. И другое ее следствие: появилась возможность не просто вызволить отца из ухтинской ссылки, но и без проволочек прописать в Москве. Опер, как и обещал, посодействовал, написал своему секретному сотруднику отличную характеристику, дальше главную партию сыграл уже Телегин. Напирая на то, что отец – бывший семинарист, готовый преподаватель литургики, то есть знает церквь изнутри, он написал ходатайство, где указал, что, чтобы интенсифицировать работу церковного отдела, необходим консультант, и лучшего, чем Жестовский, не найти. В результате – разрешение для отца на постоянное пребывание в Москве.

Я помню, – говорила Галина Николаевна, – как тогда безумно гордилась, что удалось всё вернуть на круги своя. Отец с матерью снова жили вместе и снова в Протопоповском, в общем, жили ровно так, как и тогда, когда я появилась на свет божий. Что касается меня с Телегиным, то в это время мы уже окончательно пустили корни в Серебряном Бору. Нам обоим здесь очень нравится. За мужем каждое утро с Лубянки присылают машину, а вечером шофер привозит его обратно.

Хотя Телегин часов десять, не меньше, вынужден проводить на службе, образ жизни он старается не менять. По-прежнему два часа в день силовая гимнастика, бег и в любую погоду купание в реке. Зимой, как я уже говорила, в проруби. То есть Телегин в хорошей форме и даже к рюмке, на что мать вечно жаловалась, его почти не тянет. Конечно, когда к нам на дачу приезжают его сослуживцы, случаются большие загулы. Бывает, и на два-три дня, вы, Глеб, и без меня знаете, что на природе люди еще как расходятся. Телегин от коллектива не отрывался, но едва гости разъедутся, всё успокаивалось.

Отец, стоило ему появиться в Москве, сразу сделался для Телегина незаменимым помощником. То есть, как было написано в ходатайстве на имя одного из замов Берии, ровно так и вышло. До приезда отца Телегин на новой работе откровенно тосковал. Церковь – и литургика, и экзегетика, и каноническое право – как ни примерься, была для него за семью печатями. Он и не пытался разобраться, говорил, что всё равно ни черта не поймет. Пограничная служба, на худой конец, оперативная работа – это его, а когда начальство велит заниматься особенностями православной догматики – ему плакать хочется.