Гражданская война, по отцу, как бы детское место, а убийство великого князя Михаила, которому Учредительное собрание твердо собиралось передать российский престол, – зародыш тех бедствий, что ждали нас впереди. Мясников оборвал рукопись убийством Михаила, которое сам организовал и во всех деталях описал, но жизнь продолжалась, и вот это, что было дальше во всех своих измерениях и сути, составило массив отцовского романа.
Жизнь отца с матерью. Ее уходы к цирковому гимнасту, в недалеком будущем сотруднику НКВД Легину, и возвращения. Отец – странствующий монах, люди, которые его кормили и давали приют. Встреча, позже брак с Лидией Беспаловой, еще в Гражданскую войну нареченной ему невестой, их совместные скитания. Он сам, принятый и признанный за великого князя Михаила, чудом уцелевшего в восемнадцатом году и теперь вынужденного скрываться, сложные отношения с другими Романовыми – царем Николаем и его сыном Алексеем. Ребенок, рожденный Лидией в лагере, и там же, в лагере, меньше чем через год погибший. В тридцать шестом году в другой тюрьме расстрел самой Лидии. Третий срок отца и его неожиданное освобождение. Потом столь же неожиданное возвращение из ссылки в Москву – всё благодаря Легину.
В итоге пятый, смердяковский том «Карамазовых» оказался очень сложным и очень страшным романом. Вместо положенного по всем правилам катарсиса его финальную главу составило расследование дела Мясникова, открытого производством 17 января 1945 года. Легин вел его на пару с отцом. То, что Мясникова так и так ждет расстрел, было понятно каждому, в том числе и самому арестованному, но был приказ, прежде чем он получит заслуженную пулю в затылок, сломать мерзавца. Чем отец с Легиным и занимаются. Глава написана совершенно безжалостно. В первую очередь по отношению к себе, и что они в конце концов добиваются успеха, только это подчеркивает.
Прежде долгие, раз за разом тщетные, попытки подобрать ключ к Мясникову. Когда же уверились, что проиграли, сделать ничего нельзя, – вдруг удача, и вот сутки спустя раздавленного, уничтоженного Мясникова, елозя им по каменному полу – сам он идти не может, – мимо них волокут в подвал. Честь победы безусловно за отцом, хотя была ли идея его собственная или он ее позаимствовал, сейчас уже и не скажу”, – закончила Электра.
Много лет спустя о том, на чем именно сломали Мясникова, я прочитал в телегинском деле пятьдесят третьего года, и сразу доложил Кожняку. Только в телегинском деле всё было изложено так, будто оба – Жестовский и его следователь Зуев – это отлично знают, обсуждают просто для проформы. Как и беседы с Электрой, свои разговоры с Кожняком я по возможности записывал.
Кожняк: “Ну и что, сломали?”
Я: “А то нет! Конечно, сломали. Иначе бы Телегин не получил комиссара госбезопасности третьего ранга. Наоборот, схлопотал бы пулю в затылок”.
Кожняк: “И как сломали?”
Я и тут знал ответ. Сам о том же не раз говорил с Галиной Николаевной, но и в телегинском деле пятьдесят третьего года это было – как. Так что я только сослался на показания Жестовского, а Кожняку стал пересказывать, что слышал от Электры.
Я, как обычно, за чаем: “Галина Николаевна, всё же, а как они его сломали? В «Агамемнон» это наверняка должно было попасть”.
Электра: “И попало. Как не попасть? – И дальше: – Всё было на моих глазах. Телегин вечером возвращался домой и, что было за день, мне пересказывал. То есть я это знала еще задолго до романа. Так вот, отец читает исповедь чуть не двадцатый раз, всё ищет, где у Мясникова слабое место, и всё не находит. Потому что тон рукописи совершенно другой; он, можно сказать, бравурный.
Если это и исповедь, но тогда исповедь триумфатора. Мясников и в Россию вернулся, чтобы сказать Сталину, что именно он, а не Сталин – настоящий победитель, причем даже с учетом войны.
Я и в Москве, – продолжала Электра, – не раз спрашивала Сережу, за каким хреном Сталину понадобилось ломать Мясникова. И другое, конечно: как они с отцом это сделали? Но Телегин отвечал невразумительно и только на Колыме всё более или менее объяснил. Сказал, что и сам не знал, думал разное, спрашивал и отца, но тот от подобных разговоров уходил. Наверное, боялся. Лишь когда Мясникова на свете давно не было, а они в Кремле – отец и Сережа – уже получили из рук Калинина, что причиталось, дома водка развязала моему отцу язык.
Начал он с того, что, как старый солдат на поле боя, Мясников должен был закончить жизнь в тюрьме. И продолжал: в тюрьме ему всё родное, он здесь всё знает и понимает. На воле ему скучно, на воле он в общем и целом терпит поражение, выкинут из жизни, а тут, во Внутренней тюрьме, будто молодость вернулась. Отсюда и азарт, с которым он требует платить ему командировочные во франках, да еще с припиской, что эти франки – на ларек. А дальше принялся Сереже растолковывать, что причина сталинской ненависти к Мясникову – совсем не его участие в опасных для Кобы оппозициях и платформах – от тех оппозиций давно и следа не осталось, – а то, что Мясников на манер Троцкого решился переписать историю революции. Загнать Сталина не просто в Тмутаракань, а вообще куда-то на Камчатку. И на это посягает не пустой теоретик и краснобай, а, как и он, Сталин, бомбист и экспроприатор, вдобавок и тут готовый дать ему сто очков форы. Потому что, кто такой Сталин? Недоучившийся семинарист, сын мелкого буржуа, сапожника-единоличника, а Мясников – потомственный пролетарий с огромного завода в Мотовилихе, в нем настоящая рабочая косточка и настоящая рабочая закалка. Прибавь: один русский, плоть от плоти, а другой с таким грузинским акцентом, что не всегда поймешь, что он хочет сказать. С акцентом, который хорош для анекдотов, а не для вождя партии.
И если Сталин за свои художества три года коротал время в Туруханском крае, мял девок и бил из мелкашки водоплавающую птицу, то Мясников – ни много ни мало четыре года – отсидел в самой страшной Орловской каторжной тюрьме и между пытками и избиениями прочел всё, что можно, от русской классики до немецких философов, да так, что половина его рукописи – полемика с Лениным по вопросам диалектики. То есть тут не просто подкоп под Сталина, тут доказательство, что русская революция Сталина просто не заметила. Потому что не убей он, Мясников, Михаила Романова, а следом за ним не убили бы других великих князей в Алапаевске и Николая II в Екатеринбурге, Гражданская война длилась бы годы и годы, и неизвестно, чем бы закончилась.
Получается, что Сталина в революции нет и никогда не было. И роли его ни в Октябре, ни в Гражданской войне нет никакой. Из мясниковской рукописи видно, что в Москве бал правят Ленин и Свердлов, а когда они лажаются, трусят, начинают играть в гнилой либерализм, Мясников делает за них всю черную работу. А где Сталин? О Сталине нет и помину.
Но это еще не всё, продолжал отец, Сталин понимает, что Мясников не просто так заявился в Россию. Сталина он знает как самого себя. Если Сталин кого и может обмануть, то последний – Мясников. Ведь Сталин – просто его эпигон, говорит Жестовский.
Мясникову ясно, что прямо с аэродрома его повезут на Лубянку, во Внутреннюю тюрьму. Сталин своих противников бьет навылет, бьет с одного выстрела, но с Мясниковым, говорил отец Телегину, этот номер у него не прошел. Написав «Философию убийства», Мясников уже одержал решительную победу, и она никуда не денется, и другую победу – тем, что кончит жизнь, как и должно, как кончили его товарищи по мотовилихинской боевой организации, которым в 1905 году повязали «столыпинские галстуки». Единственное, на что Сталин еще мог надеяться, – на сильный встречный удар.
В романе, – продолжала Электра, – всё это, без сомнения, осталось.
В «Агамемноне» Мясников и впрямь триумфатор, хотя отец, как и требовал Сталин, вместе с Телегиным в конце концов его ломает, находит в рукописи совершенно непритязательное место – потому и нашел не сразу, что уж очень непритязательное, – где Мясников дает слабину. Нашел его самый настоящий страх, даже не страх, а ужас, и понял, что он как вошел в Мясникова, так и не вышел, навсегда в нем остался. На этом они с Телегиным и решают сыграть.
Сначала общий расклад. Все пятеро, кого он послал убить великого князя Михаила, возвращаются в Мотовилиху. Городская милиция, мясниковский кабинет открыт настежь. Хозяин за столом и их ждет. Как раз напротив кабинета чулан. Мясникову он виден, что важно. Четверо заходят в кабинет и начинают рассказывать, а старший, Жужгов, с каким-то свертком в руках воровато юркает в чулан, где висит рукомойник, а под ним жестяное ведро.
Пока они докладывают Мясникову, как всё было, Жужгов с чем-то там возится. Хотя Мясников велел им не мародерствовать, ничего из вещей ни у великого князя, ни у его камердинера Джонсона не брать, убить и как есть зарыть тела в землю, они виновато объясняют, оправдываются, что каждый что-то взял на память: кто – швейцарский хронометр, кто – золотой портсигар. И, в общем, Мясников это принимает спокойно. Люди есть люди.
Другое дело то, что пойдет дальше. Пока его товарищи рассказывают, кто чего взял, Жужгов выходит из чулана и присоединяется к остальным, но говорить ничего не говорит, просто брезгливо осматривает свои руки. Вот тут-то и начало мясниковского ужаса.
Мясников – Жужгову: «Ты что там делал, что так руки осматриваешь?»
Жужгов: «Да вот, белье и одежду с Михаила бросил».
Мясников: «Зачем ее снимали?»
Жужгов: «Да ведь как – зачем? Вдруг ты не поверишь?»
Мясников: «Ну как же можно допускать такую дичь?»
Жужгов: «А остальное, как ты сказал, так и сделали. Оба в могиле. Если хочешь, то завтра или когда решишь, я тебя свожу и покажу место».
Все пятеро чуть не хором: «Да, он правду говорит, товарищ Мясников, это мы все решили взять его одежду, простреленную и окровавленную».
Мясников: «Да я и не сомневаюсь в том, что он правду говорит, но как же вы все глупо и дрянно поняли меня».