м. Больше того, с каждым оборотом колеса мир делается только хуже и хуже. И вот Мясников восстает против этого порядка вещей. Решив его уничтожить, с головой бросается в революцию. План его прост: когда она победит, а это неизбежно, он и другие вожди большевиков самым скорым маршем поведут измученный рабством народ в светлое будущее коммунизма.
Вслед за Мясниковым отец писал революцию как вселенских масштабов катаклизм, как космического размаха смуту, цель которой разорвать греческую удавку, затянутую на народном горле. То есть для Мясникова она настоящий Исход, в ней сама возможность спасения, а Гражданская война, которая тенью следует за революцией, – финальная схватка сил добра с нашим собственным злом.
Как я уже говорила, – продолжала Электра, – в романе чем дальше, тем увереннее отец разделяет правду Мясникова, готов подписаться под каждым параграфом, под каждым ее пунктом. В частности, к финалу он, как и Мясников, убежден, что избрание великого князя Михаила на царство еще на несколько лет затянуло бы кровопролитие. Так враги большевиков в нескончаемой сваре, но стоит появиться общему предводителю, они сплотятся, и братоубийственная бойня займется с новой силой. За что народ Божий заплатит еще сотнями тысяч жизней.
Правда, в 1960 году, уже в Зарайске, когда я вдруг принялась допытываться, почему он не восстановит роман, отец бросил, что сейчас куски, связанные с Мясниковым и великим князем Михаилом, сделал бы по-другому. Куда подробнее написал бы о той кольцевой структуре, бездонной воронке, что засосала Романовых. В ней, в этой воронке, как и Мясников, он теперь видит завершенность их миссии, окончательность гибели. Сказал, что в лагере, тоже как Мясников и наверняка под его влиянием, стал нащупывать выход их этого кольцевого тупика, этого безнадежного вращения, которое никого и никуда не ведет, лишь исправно возвращает тебя в начальную точку.
И другое, что с каждым годом кажется ему лишь важнее. Мы гуляем по берегу Оки, и он, пересказывая мне мясниковскую «Философию убийства», как раз сцену убийства князя, говорит: «Посмотри, как он пишет Михаила, который всё верит, что его не убьют – ему же это обещали. – И продолжает: – Почти что белая ночь. Могучие закамские ели, будто ливанские кедры, подпирают низкое пермское небо. И пустое гулкое пространство, разрываемое карканьем стаи ворон да треском пистолетных выстрелов… И Михаил, который начинает понимать, что это не расстрел – литургия, и он не жертва, а агнец, которого во имя искупления народа решено возложить на алтарь».
Поначалу, – продолжала Электра, – отец, вторя Достоевскому, писал Мясникова как одного из Карамазовых, плоть от плоти этого обезумевшего семейства, но к середине «Агамемнона» Мясников уверовал и твердо берет сторону Спасителя. Поворачивает и идет к Нему. В романе его добровольное обращение к Единому Богу само собой и разом низвергает с Олимпа весь греческий пантеон. Делает из прежних богов ничтожных бесов. Как все убеждены, на веки вечные отправляет их свору в адскую бездну. Ясно, что ненависть этих тварей к Мясникову, как и их желание вернуться, снова вкушать жертвоприношения, внимать хвалебным гимнам и песнопениям, не знает границ. Оттого каждого, кто год за годом преследовал Мясникова, то есть в первую очередь себя и моего мужа, отец пишет совершенно безжалостно как законных членов бесовского сообщества”.
6 августа 1983 г.
Опять же за чаем со смородиновым вареньем.
“В романе, как я уже говорила, – продолжает Электра, – если взять обе линии: семейную и литургическую, было три главных мужских персонажа – отец, Сметонин и Вышинский. Легин с самого начала у них на подхвате. Кстати, всех четверых отец вывел под своими настоящими или легко узнаваемыми фамилиями. Было и два женских, тоже между собой не равные – моя мать и я. Мать отец писал чистопородной гречанкой, этакой «беззаконной кометой в кругу расчисленных светил». Кометой огромной силы и неистощимой энергии, но главное – безграничной внутренней свободы. Презирая рабскую расчисленность, она переходит с орбиты одной планеты на орбиту другой, всё равно как горьковский буревестник, походя сметая привычные устои, отношения. В космосе само ее наличие – источник постоянного «возмущения» (это, объясняет мне Электра, не метафора, а общепринятый астрономический термин) всех и вся.
То есть дело не только в отце и в Легине, хотя историю отношений матери с ними обоими, ее уходы и возвращения, отец написал подробно и честно. В роман попала не только каждая перемена участи что того, что другого, но и как она пыталась всех убедить: что бы ни значилось в наших метриках, настоящим отцом меня и Зорика был Легин.
Как я понимаю, это одна из самых безнадежных глав романа. Мать представлена в ней как космическое, вселенское зло. Как разрушительница самого порядка вещей, незыблемого, как он был установлен при сотворении мира. История с дневником, когда мы первый раз нашли в себе силы отступиться от матери, приняли сторону отца – катарсис, неожиданно светлый ее финал.
То есть в этой части, – продолжала Электра, – роман написан совершенно реалистично, нет и малейшей попытки что-то затушевать, скрыть. С событиями вокруг дневника отец связывает начальные, пока робкие попытки космоса восстановить прежнюю гармонию, постепенно победить хаос. Раньше мать уносило бог знает куда, а остальные в горестном недоумении подбирали обломки, в тетрадке, столбиком подсчитывали протори и убытки, то есть прежде она не знала ни узды, ни удержу, но теперь она будто теряет кураж и дальше несколько лет безропотно обращается вокруг отца и нас с Зориком.
В отцовском романе космос вообще занимает важное место, – продолжала Электра. – Сначала его, когда он еще греческий, разрушает Мясников, чтобы дать народу исход, указать прямую дорогу в Светлое царство. Потом, уже на марше – новый порядок пока только устанавливается, еще не окреп, – его, причем даже безжалостнее, чем в свое время Мясников, – крушит мать. В романе отца (к этой метафоре он будет возвращаться и возвращаться) мать не только «беззаконная комета», одновременно она и те жёны-хананеянки, что прямо на мужних ложах уводили народ от Единого Бога, совращали его в идолопоклонство. Мужчина наедине с женщиной слаб и податлив, – писал отец, – что пророку Иезекиилю было хорошо известно, но сколько он ни требовал от сыновей Иакова расстаться с хананеянками, гнать их от себя поганой метлой, народ его не слышал. Словно послушный матери младенец, вслед за хананеянками вновь без устали кадил бесчисленным ваалам, давно уже обыкновенным бесам, сброшенным в аид.
И вот теперь уже мать, всё равно как язычницы из самых бездн ада, принимается выводить, возвращать бесов в светлое советское царство. Тихой сапой всем на погибель, она прямо к нам в СССР ведет одного беса за другим, пока их не делается так много, что устрашенный Спаситель решает бежать. С тех пор мы и живем в царстве сатаны. Ясно, что в отцовском романе мать играла и роль карамазовской Грушеньки, только более волевого, более жесткого извода. Среди прочего, отец подчеркивал это рассеянными по тексту намеками, что у матери и со Сметониным (в романе Тонин) и с Вышинским (в романе Прокурор или Шинский) тоже были близкие отношения (насколько я знаю, никакой напраслины он не возводил – в «Агамемноне» правда, – только в этих двух случаях связь оказалась мимолетной).
Как ни странно, – говорила Электра, – если брать в космическом плане, моя роль в романе получалась не меньше материной, но в тексте, в общем, меня было немного. В романе я и мать – прямые антиподы. Я этакая тяжеловесная, малоподвижная махина. Если и способна что-то поменять в своей жизни, то один-единственный раз. А в остальном ценю спокойствие, предсказуемость, готова ради них терпеть и терпеть.
Решив связать судьбу с Легиным, я, будто бильярдный шар, пинг-понговский мячик, одной своей массой вышибла мать с орбиты вокруг него. Как выяснилось, она, на свою беду, была хоть и стремительна в перемещениях, но уж слишком легковесна. После нашего столкновения прежняя сила к ней уже никогда не вернется. То есть я просто не оставила ей ничего другого, кроме как в начале жизни снова перейти на орбиту отца. Впрочем, – заключила Электра, – и в этой связке, если взять историю романа, она сумела вызвать немалое «возмущение».
Налив нам обоим еще по стакану чая, в очередной раз до краев наполнив плошки вареньем, Электра вдруг решила, что рассказанное сегодня недостаточно убедительно, значит, стоит зайти с другой стороны.
“«Агамемнон», – сказала она, – был построен, весь держался на парных конструкциях. Часто до времени это не было выведено на поверхность, лежало под спудом, тем драматичнее выходило, когда на сцене нежданно-негаданно ты сталкивался с оппонентом. Пары были разного уровня и разного свойства, но в общем всё росло из Священного Писания.
Читавшие роман в один голос утверждали, что он с самого начала и был задуман как комментарий к Писанию. И другое: что по мере развития действия отцовский комментарий всё решительнее склонялся к манихейскому. Последнее, наверное, естественно, – продолжала Электра, – коли пишешь мир, из которого ушел Спаситель. Равновеликость добра и зла тут напрашивается. Напрашивается, – повторила она твердо, и повела дальше: – Добро и зло – два главных полюса романа, силовые линии между ними, будто канаты, прошивают его, не дают повествованию распасться на части.
Понятно, что трудностей здесь было немало, в «Агамемноне» много героев, вдобавок они не статичны, мигрируют, суетятся, словно хотят нас запутать, меняются местами. Еще хуже другое: полюса никогда не образуют правильного магнита, сплошь и рядом ты половинка сразу нескольких пар, и все тянут тебя в разные стороны, в разные же стороны толкают. При подобном раскладе искушение, как мать, сделаться блудливой кометой, очень велико. Что и у других литераторов, в отцовском романе каждая из линий натяжения – судьба конкретного человека, более того, известны их прототипы, да и написан роман так, будто перед нами документальная проза.