В Ухте слова про родню во мне не задержались, а уже в Новосибирске я их вдруг вспомнила и поняла, что они меня касаются напрямую, потому что у отца, под «грека» перекатываясь с одной коленки на другую, я ничего, кроме его острых коленок, не чувствую. Другое дело у Телегина. У него последние два, а то и три года я, всякий раз проваливаясь в яму, упираюсь во что-то большое и твердое, и теперь, после Воркуты, почти не сомневаюсь, что то, во что упираюсь, есть ялдык.
И еще что обязательно надо сказать, – продолжала Электра, – натыкаясь на это его хозяйство то попой, то ляжками, то тем, что у меня между ляжками, я испытываю томление, негу, о каких раньше в себе не догадывалась. Я видела, что то, что происходит, приятно и Телегину, но в отличие от меня он этого стесняется. Собственными ляжками, как может, не пускает, зажимает ялдык, а когда он делается совсем уж неприлично большой, даже исхитряется через карман придерживать его рукой. Но от этого, от того, что он стесняется, мне только приятнее. И вот в Новосибирске, – продолжает Электра, – я вдруг понимаю: что бы ни говорила мать мне и Зорику, телегинское хозяйство и то непонятное, что со мной творится, ясно свидетельствует: Сережа не мой отец.
Окончательно я в этом уверилась именно в Новосибирске, – говорила Электра, – и решила, что раз всё обстоит именно так, пора действовать. Мне казалось, что теперь у меня развязаны руки, и я могу сделать много хорошего, в первую очередь для отца, за которого очень переживала. Бездомный, неприкаянный, он, если ему не помочь, опять вляпается в какую-нибудь историю, дальше – неизбежный лагерь, из которого при его нынешнем состоянии живым он не выйдет.
То есть я старалась ради отца, но и приносить зло другим в мои планы не входило. Конечно, я понимала, что возможности устроить мир, как считаю правильным, у меня нет, но думала, что пособить правильному я в состоянии. Было ясно, что мать не станет гнать отца из наших комнат в Протопоповском, если вдруг снова решит с ним жить. Для отца большего и желать ничего – мать он как любил, так и любит, ни о ком другом не мечтает.
И для матери вариант не худший. Кто бы что ни говорил, она практична и скоро поймет, что время таскаться по мужикам вышло. Для этого у нее не те годы и не те силы. Как ни крути, прежняя жизнь на исходе. Что касается отца, здесь другая история; конечно, жизнь с ним мать поначалу сочтет пресной – от этого не уйдешь, это так, но человек изобретательный, она и тут найдет, чем себя развлечь.
Теперь – мать и Телегин. По моему разумению, все права на Сережу мать по собственной глупости потеряла. Сколько ни празднуй труса, бросать человека в беде нельзя. И другое, что я тогда думала по поводу Телегина. Арестуют Сережу или не арестуют, повлиять на это я не в силах. Подобные вопросы решаются, как говорится, на другом уровне. Но поддержать, пока ничего не определилось, а он спешит, вперед Лубянки пытается отправить себя на тот свет, могу и должна. Тут, с какой стороны ни посмотри, ничего плохого, только хорошее.
С этим я и села пить с Сережей коньяк. Впрочем, спиваться на пару не собиралась. Сережа плеснет в рюмку себе, потом мне, свою выпьет, а что я с коньяком делаю, не смотрит. У него и без меня забот по горло. В общем, подменить коньячную рюмку рюмкой с обычным чаем мне никто не мешает. И запасов на этот случай у меня на всю ночь. Даром, что ли, я целый графин чаем залила, а прежде для конспирации весь его через марлечку пропустила, чтобы не мутный был, главное, без чаинок. В общем, Сережа рюмка за рюмкой глушит коньяк, только этим и занимается, а я пью холодный чай и за ним слежу.
Наконец часам к трем ночи вижу, что он набрался, вот-вот отрубится. Ну что ж, моим планам это соответствует. Через пару минут он и вправду спит. А я иду в соседнюю комнату, в их с матерью спальню. Там заново перестилаю кровать, всё чин чином, свежее белье, взбитые подушки, и возвращаюсь за Сережей. Обхожу стол и, поднырнув под его руку, пытаюсь поднять Сережу с дивана. Наверное, он еще что-то соображает, потому что хоть и спрашивает «чего тебе надо?», «куда ты меня волочишь?», как может, помогает, иначе я бы его не дотащила – сто килограмм не шутка. А так, хоть мы чуть не падаем, хоть его и меня мотает из стороны в сторону и потом еще целую неделю у меня будет болеть спина, кое-как идем.
Слава богу, путь недалек. Всё, что мне надо, – доволочить Сережу до спальни и свалить на его собственную кровать. Минут за пять я с этим справляюсь – он в постели и храпит. Мне и нужно, чтобы он был в постели, а не на диване. То есть пока меня всё устраивает. Следующий этап. Парадный мундир, в котором он взял моду напиваться, вещь серьезная; все-таки за полчаса я и с ним справляюсь. Дальше нижнее белье. Перед тем как снять с Сережи трусы, я чуть медлю, понимаю – это Рубикон, если сделаю, отрежу всякий путь назад. Все-таки стаскиваю. Теперь Телегин передо мной весь из себя голый и, надо сказать, вид у него довольно жалкий.
Вообще-то он сильный, мускулистый мужик, хоть и пьян, мускулы под кожей всё равно перекатываются, но когда есть брюхо, против пошитого у хорошего портного мундира не смотрится. Правда, с другим лучше, чем ожидала. Прежде голого мужского тела я никогда не видела; мальчишеских пиписек – сколько угодно, но то, во что с годами это вырастает, нет. Честно сказать, я впечатлена. То есть даже, если мужик пьян, лыка не вяжет, у него есть на что посмотреть.
Впрочем, я не для этого, не для того, чтобы на Сережино естество глазеть, его раздевала. Планы у меня серьезнее. Пока же телегинское добро хоть и внушает уважение, жизни в нем немного. Но я знаю, это проблема решаемая. У всех воркутинских баб, у которых были мужики, пили они вмертвую. И там же, у барака, на лавочке бабы объясняли друг другу, что если хочешь, чтобы хахаль не только пил, хоть изредка и удовольствие доставил, надо потрудиться. Кому как и сколько приходится трудиться, они тоже обсуждали, делились опытом, так что я и в этом вопросе подкована. Бабы говорили, что бывает и полчаса уйдет, прежде чем чего-нибудь добьешься.
Я как раз на полчаса и заложилась, потому что когда человек так набрался, как Сережа, ясно, ему не до баб. Но здесь нежданная радость. Человек он, конечно, был могучий, недаром мать его любила. Пальчики у меня неопытные, неумелые, но я ими и двух минут не поработала, а то, о чем пеклась, во весь рост. Тут-то я по-настоящему и поняла, что значит «ялдык» и что такое «мало не покажется». Но если это далось легко, то дальше я очень намучилась.
Так раньше мужское хозяйство лежало тихо-мирно; может, и не батон сервелата, но похоже, а тут будто кто пружину в него засобачил. А когда оно с пружиной внутри, сладить с ним непросто. И вот я прямо над Сережиным пахом, будто по нужде, сижу враскоряку, пытаюсь его естество в себя затолкать. А оно не дается – чуть наклонишь, из рук вырывается. Такой норов, что ой-ей-ей!
Пока изловчилась, на всё это себя насадила, и больно, и семь потов сошло. Правда, дальше можно было уже не беспокоиться. Хоть Сережа был пьян вдрабадан, свое дело он знал. Я даже удовольствие получила. Закончив, отвалился и снова захрапел. Я тоже задремала, так устала. Наверное, и по-настоящему бы заснула, но понимала: нельзя проспать, когда он очнется. Оттого подремлю немного, и опять смотрю в потолок – жду рассвета. Даже не встала подмыться, привести себя в порядок. Боялась испортить декорацию.
Сережа проспал те же три часа, что и на диване.
Было, наверное, часов семь утра, может, полвосьмого, когда он заворочался и вдруг рывком сел, стал тереть глаза. Не может понять, что с ним и где находится. Почему он не как обычно, в мундире, а голый, и не на диване, а в кровати. Дальше – больше. Рядом, как и он, голая я лежу. По виду тихо сплю, даже моего дыхания не слышно. Но главное – простыня, которая под нами. Тут и там пятна крови. На всякий случай он на свой пах глядит, там тоже кровь – только спекшаяся. Волоски будто кто склеил. Волоски Сережу и доканывают. Он снова закрывает глаза и начинает совсем по-детски всхлипывать. Себя жалеет, думает: не сегодня-завтра к стенке поставят, а тут еще это. И с кем – с родной дочерью”.
“Ну и что дальше?” – спрашиваю я Электру, когда она вдруг решает, что расходиться рано, тем более что мы оба сегодня хорошо выспались, и на плитку снова ставится чайник.
“А дальше, – говорит Электра, – двенадцать лет было лучше некуда. Сережу не арестовали, беда прошла стороной, и мы поженились. Он Новосибирск не поминал, но продолжал быть уверен, что в ту ночь я, чтобы не оставлять его одного, то есть из жалости к нему, из сострадания, тоже пила и пила. Как всё произошло, он, естественно, не помнил, но думал, что, напившись до беспамятства, на меня полез, а я, поскольку тоже была пьяна, даже не сопротивлялась, может, и не поняла, что происходит.
В общем, он думал, что в ту ночь он меня, шестнадцатилетнюю девочку, которую к тому же считал родной дочерью, обесчестил. А я, святая душа, не только не стала поднимать шума, наоборот, простила его. Больше того – согласилась стать его женой и тем покрыла грех. С этой историей за спиной мы и жили. Жили, надо сказать, душа в душу. Я не только была ему верной женой, но везде, что в Москве, что, когда он попал в опалу и оказался на Колыме, во всем поддерживала. Ясно, что, как я уже говорила, он с рук меня не спускал. Любую мою прихоть считал для себя законом.
Ну вот, до московской командировки так и шло. Я точно помню, что вернулся он 1 сентября. Самолет в Магадане приземлился днем, но до поселка вольнонаемных, где у нас квартира, надо было еще ехать несколько часов, и домой он добрался только глубокой ночью. У меня был полный обед, но он им не заинтересовался: выпил пару рюмок и спать. Ночью – как съездил, что там в Москве, – мы, естественно, не обсуждали. Он даже свет в комнате не зажигал, на кухне повозился минут десять и лег ко мне.
Сережа отсутствовал семь дней, но утром я его не узнала. Какой-то он был помятый, обрюзгший, главное – без обычного куража, с которым и Колыма ничего не смогла поделать. А тут, когда он встал к завтраку, вижу – мужика подменили. Всё, что я в нем любила, будто тряпкой стерли. Я понимала, что поездка в Москву вышла неудачной, но не понимала другого – коли он живой и здоровый, снова здесь, дома – откуда такой траур? И от своего непонимания разговаривала, вела себя резче, чем обычно, и уж куда резче, чем следовало.