Ты: “Да, действительно. Там весь берег в меловых откосах, а в них пещеры, некоторые очень глубокие, бывает, и сто метров и даже больше. Идешь с факелом из еловых веток – и дух захватывает: то залы с такими высокими сводами, что свет до них даже не достает, то узкие ходы, по ним лишь ползком. Дальше новый зал, весь в сталактитах и сталагмитах, сияет, будто отделан драгоценными камнями, а по дну ручей течет со сладкой водой”.
Князь: “А старцы твои зовутся беловодскими как раз из-за меловых скал?”
Ты: “Может, из-за них, но, может, и нет: по тем местам протекает река, которая называется Белые Воды. Вода в ней белая, как молоко, и такая же непрозрачная”.
Князь: “Отчего это?”
Ты: “Да у нее дно из чистейшей белой глины, такую в Германии больше всего ценят, она идет на самый тонкий фарфор. Но пить воду нельзя, то есть можно, но не сразу, прежде надо чуть ли не сутки ждать, чтобы отстоялась. Из-за этой глины в реке даже толковой рыбы нет. Рыбой старцы, может, и прокормились бы, а раз рыбы нет, приходится пробавляться грибами да лесной ягодой”.
Помню, ты говорил, что он тебя еще много о чем спрашивал: и как зовут твоих старцев, и по сколько им лет, и кто чем знаменит. Кто, например, молитвенник, а кто известный прозорливец. А потом твоему князю какой-то почитатель отвалил много всякого добра и, чтобы ты понял, что он не по-праздному любопытствовал, дал тебе на старцев двадцать рублей денег и целый мешок мануфактуры. Там всё было – и церковные облачения, и белье. Добавил, что, если его не обманут, через неделю будет еще».
Я это всё повторила и с издевкой говорю: «Лидия на свадебном пиру у Морозовой всё волновалась, на какое место вас посадят – лучше, чем у Николая II, или хуже. И вот, говорю, – представь, как бы она, бедняжка, извелась, если бы, например, в вашем несчастном Уфалее оказалось сразу два великих князя Михаила. Как бы вы тогда делили между собой места и, главное, кто из вас двоих был бы теперь законный супруг Лидии? Может, – говорю, – вам и вправду стоило чин чином собрать съезд и нарезать страну на огороды? Пусть каждый свой возделывает, с него и кормится, а на чужое глаз поднять не смеет».
Пока я ему это припоминала, он только печалился да совсем не по-воркутински кротко кивал головой. Было видно, что он не просто огорчен, что позволяю себе говорить с ним в таком тоне, а даже как бы не знает, что делать. С одной стороны, он понимал, что без меня и Клары ему не обойтись, без нас работа в любом случае встанет. Но он и о другом думал: было ясно, что раз подобные вопросы возникли у его дочери, остальные их тоже захотят задать, а за каждым, кому в руки попадет твой роман, не побежишь, не станешь ему объяснять, что да почему.
В общем, он вдруг стал догадываться, что я со своей невеликой колокольни углядела что-то важное, и, если я права, он и впрямь забрел не в ту степь. На три четверти текст был уже готов, осталось дописать с десяток небольших главок, затем сложить и, где надо, разобраться со связками, но больше из Зарайска он никогда ничего не привозил. Свадебный пир оказался последним, что я для него переписала”.
Не знаю почему, но про последний привоз я тогда пропустил мимо ушей, говорю: “Ну, и он, что вы ему сказали, тихо, не возражая, выслушал? Поогорчался и уехал?”
Электра: “Нет, почему, на всё, о чем я его спрашивала, отец ответил”.
Я: “Объяснил, что монахам можно и нужно не с Христом, а друг с другом и обручаться и венчаться? И что он, ваш отец, никакой не самозванец и никогда самозванцем не был?”
“Наверное, можно сказать и так, – подтвердила Электра. – В тот раз мы с ним проговорили почти всю ночь, потом, помню, уже рассвело, я ему яичницу сделала, заварила хороший кофе, он позавтракал и уехал к себе в Зарайск”.
Я: “И что же он сказал?”
Электра: “Да много всякого. Он тогда держал, перекладывал из руки в руку картонную папку для бумаг – Клара еще вечером закончила перепечатывать «Свадебный пир» и странички в нее сложила – и всё удивлялся, почему раньше, в Воркуте, я ни про самозванцев, ни про их с Лидией монашество ни разу не спросила.
Но ведь тогда ни с монахами, ни с монашенками меня жизнь не сталкивала. Из литературы я, конечно, помнила, что это люди, которые посвятили себя Богу, но что им до конца жизни запрещено жить, как мужу и жене, откуда мне было знать? Да и про самозванцев – что я знала? Что в школьном учебнике по истории прочитала, то есть, по сути дела, ничего.
И вот на всё, что я говорю, он печально кивает, но опять же, как уже объясняла, кажется, он не столько удручен моими вопросами и тоном, каким я с ним разговариваю, сколько тем, что точно об этом его и другие примутся спрашивать. Я даже представила себе очередь этих вопрошающих: длинная, будто за колбасой, и за угол заворачивает.
Ясное дело, к тому, что может так обернуться, он был не готов, хотя, на мой лично вкус, сказанное им прозвучало убедительно. Про убедительность я ему не просто сказала, повторила пару раз, и всё равно было видно, что он сбит с толку.
Да и я стала думать, что весь последний год, наверное, не зря его подъедала. Ко всякой мелочи придиралась. Что-то в том, что отец писал, сделалось неправильно. Может, он сам изменился или чересчур сильно отпустил поводок, и роман своим ходом забрел не в ту степь. Скорее всё же первое. Но не пройдешь и мимо того, что оба романа были одним, и вторым, и третьим между собой повязаны. Может, вообще нельзя было возвращаться к истории, которая так страшно кончилась. Но главное, конечно, что он давно был другим человеком, во всех отношениях другим. Почитаемый старец, подвижник, сколько раз я о нем слышала от незнакомых людей…
Мать еще в лагере сильно сдала, и в городе ее держали не за жену старца Никифора, а за его келейницу, но всё хозяйство по-прежнему было на ней, и она тянула из последних сил. Тем более что число тех, кто нуждался в старце, росло и росло. К нему в Зарайск тогда уже по многу человек в день ездило. Их с матерью дом, – продолжала Электра, – как я вам говорила, был на окраине города. Прямо за забором картофельное поле, дальше лес, и вот, поскольку с каждым, кто к нему приходил, отец беседовал подолгу, гулял по лесной тропинке и один на один разговаривал, чтобы этот поток отрегулировать, ввести в берега, после смерти матери пришлось нанять специальную домоправительницу.
У отцовой ключницы был свой дом в центре Зарайска, около железнодорожного вокзала, и все знали, что, если хочешь попасть к старцу Никифору, сначала надо пойти к ней. Она скажет время и день. Так вот, иногда приходилось ждать целую неделю, пока он тебя примет. Домоправительница – понятно, за деньги – селила паломников по своим родственникам: семье – комнату, одному человеку – койку. И без удобств: вода из рукомойника, отхожее место за огородом. И ничего, терпели, никто не уезжал.
А что отец из-за меня бросил писать роман, – продолжала Электра, – то пару раз мне это тоже приходило в голову. Я даже винилась, каялась перед ним, но сейчас не думаю, что из-за меня. Какую-то роль, нет сомнений, я сыграла, но точно не главную. Потому что, сколько бы я ни задавала разных вопросов, у него находилось, что мне ответить, и он видел, что дело не в том, что мне надоело с ним препираться, я взяла его сторону. А что для пишущего человека может быть важнее, чем то, что другой, пусть и не сразу, принял его правоту?
В общем, тут было непросто; в чем-то я ему, конечно, мешала, в другом, наоборот, подставляла плечо и, заметьте, милый Глебушка, поддерживала его уже не маленькая девочка, которая ничего не знает и не понимает, а взрослый, немало повидавший человек; короче, грех, что не дала отцу дописать его второй роман, я взять на себя не готова.
А что до того, что прервались привозы из Зарайска, то поначалу я, конечно, была удивлена, ждала, что не сегодня-завтра снова посадят переписывать. А потом поняла, что, пожалуй, и рада. Почти год была как тягловая лошадь, а тут распрягли, на травку попастись пустили”.
Теперь о том разговоре – как раз вскипел новый чайник, Электра разлила по чашкам заварку, за ней кипяток и, достав из шкафчика еще одну банку варенья, решила, что будет правильно сменить тему.
“Как вы, мой милый, понимаете, что касается нашего ночного разговора, так отец к нему не готовился – всё чистой воды импровизация, отсюда одно рвано, другое путано: пришло в голову, он и говорит. По той же причине одна фраза – детский лепет, следом – вещи, для него очень серьезные.
Поначалу он снова сказал, что в царстве сатаны все таинства безблагодатны; наверное, имел в виду, что безблагодатен или не полностью благодатен даже постриг, но здесь была слабость, потому что заодно благодати лишалось и их с Лидией венчание, что в его планы вряд ли входило. В итоге от общей безблагодатности отец ушел, сразу свернул в сторону. Сказал, что и батюшка, который их венчал, и все те, кто в тот день пришли в церковь, чтобы разделить с ними радость, а потом уже в доме Аграфены Морозовой пили и чуть не до утра кричали «горько! горько!», считали, что монашество и для него, и для Лидии прикрытие. Иначе, как и остальных Романовых, их давно бы повязали, поставили бы к стенке.
«С семнадцатого года, – сказал отец, – на нас была объявлена охота, мы считались особо ценным охотничьим трофеем; едва кто одного из нас подстрелит, другие от зависти слюной исходят. Оттого мы и бегали год за годом, заметали следы. – И продолжал: – Отец Софроний меня и Лидию венчал не как Романовых, а под фамилиями, которые мы ему назвали, но в грех наше венчание ему не поставишь и недействительным его тоже не назовешь. С этим все были согласны, а не только я и Лидия.
Потом отец стал рассказывать про очень известную киевскую схимонахиню Мисаилу, расстрелянную в сорок девятом году. Сам отец знал ее еще с довоенных лет. Мисаила была игуменьей огромного тайного монастыря чуть не в тысячу душ. И опять против правил там были и монахи, и монахини. Но таковы, – повторил отец, – обстоятельства времени. По-другому не выходило, чтобы всё можно было соблюсти и ни от чего не отказаться. Чекисты на Украине, – продолжал он, – были еще свирепее, чем в Центральной России. У нас, когда монастыри позакрывали, монахини стали объединяться в артели, были и белошвейки и кружевницы, многие работали в обычных пошивочных мастерских. Получалось – на поверхности артель и общественно-полезный труд, а под водой монастырь с самым