Царство Агамемнона — страница 67 из 107

строгим уставом. И никто не трогал. Иное дело на Украине.

Мисаила, когда ее монахинь стали сажать целыми артелями – одну возьмут, за ней всю артель подчистую выкосят, – как заботливый пастырь, стала своих овец селить парами. Монах и монахиня под одной крышей, и уже не по артельному ведомству, чин чином – рабочие на заводах и фабриках. Так вот, говорил отец, хотя оба, что монах, что монахиня, как полагается, дали обет хранить себя в чистоте, но плоть человеческая, известное дело, слаба – кому удавалось, а кому и нет. Потому что трудно жить бок о бок под одной крышей, часто одну койку делить – и не поддаться. В общем, – объяснял отец, – бывал грех, что рожали.

Но Мисаила, хоть и славилась суровостью, к тому, что монахиня округлилась, относилась с пониманием, говорила: что же сделаешь – время. Прежде ведь класть монаха и монахиню в одну койку никому в голову не приходило. И вот блудливая пара принесет повинную, покается. Мисаила решит, на ком из них бо́льшая вина, – тому и епитимья повесомее. Затем отпустит обоих с миром. А дальше они по-прежнему монашествуют и по-прежнему работают на своем заводе, а заодно и ребеночка растят.

Теперь же опять о нас с Лидией, – продолжал отец. – Наши родители считали, что ее, двенадцатилетней гимназистки, и мои, восемнадцатилетнего семинариста, мечты о монастырской жизни – блажь. Вообще-то монастырская жизнь, конечно, не блажь, другое дело – в нашем детском исполнении. Я уже не раз тебе говорил, что твой дед, сам человек церковный, был убежден, что, конечно, бывает: человек примет постриг совсем молодым и позже в своем решении никогда не раскаивается, но редко. Монашество – конец пути.

Ты оставляешь мирскую жизнь, умираешь для нее и дальше под другим именем живешь новую жизнь с Богом. Так вот, неправильно родиться и тут же умереть, это и для тебя самого неправильно, но особенно для твоих близких. Опыт показал, – объяснял мне отец, – что следует прожить жизнь со всем, что в ней есть, всё пройти и всё повидать, и лишь тогда, зная, от чего отказываешься, прийти к Богу.

Конечно, они мечтали, что однажды я и Лидия обвенчаемся, и, зная, как мы оба настроены, решили вмешаться – собираясь уезжать, ее и меня обручили. Уже во Франции, в эмиграции, родители Лидии, считая, что их дочь утонула в ялтинском заливе, простить себе не могли, что пошли против ее воли. Писали моим родителям, что наше обручение их самый страшный, самый непростительный грех, что они отняли невесту у Спасителя. В Париже, как я тебе уже говорил, – продолжал отец, – они заживо себя похоронили. Старшему Беспалову не было и пятидесяти, а выглядел он совершенным стариком. Весь сгорбленный, идет, еле ноги переставляет и шаркает.

А тут, едва мы с Лидией обвенчались, она своим родителям в Париж послала открытку, где хоть и коротенько, но всё было: и что в море не утонула, спаслась, и что много лет бог знает где скиталась, не знала, ни где они, ни что с ними, оттого и не писала. Что недавно на станции Пермь-Сортировочная она из сострадания, просто из жалости подобрала какого-то бродягу – он уже не дышал, ни на что не надеясь, оттащила в свою избушку и там, в конце концов, сумела его отогреть, вернуть к жизни. Каково же было ее удивление, когда через неделю в случайном разговоре выяснилось, что мужчина, которого она спасла, – нареченный ей когда-то жених Николай Жестовский: “Произошедшее трудно было не счесть за чудо. Мы оба, и я и Коля, увидели в этом волю Божию и вчера обвенчались в церкви великомученицы Екатерины, что в Уфалее”.

Через три месяца, – продолжал отец, – я в Нижнем Тагиле на почте получил письмо из Белграда, где мать писала, что мой собственный отец – который подобными словами не разбрасывался, к любым чудесам относился с подозрением, считал, что церкви, кроме редких случаев, от них больше вреда, чем пользы, потому что чем сильнее человек уповает на чудо, тем меньше сам делает для своего спасения, – сказал ей, что наш брак несомненно благословен и они, наши родители, к этому благословлению могут только присоединиться. И еще написала, что родителей Лидии мы буквально вернули с того света. Сколько лет они прожили в глубоком трауре, а теперь их не узнать. Веселые, невпопад смеются: “Такими веселыми, – писала мать, – мы Беспаловых со дня их собственной свадьбы не видели”.

В общем, не только мы с Лидией, но и родители считали, что на нашем браке лежит печать Божия, что ради нас совершено чудо. И еще, – сказал отец, – когда я и Лидия принимали постриг, каждый из нас был убежден, что другого нет в живых, соответственно, руки у него свободны. А тут вдруг оказалось, что оба живы. И вот мы считали, что Господь – для чего, кто знает – может, например, пожалел, решил утереть слёзы Лидиным родителям, Сам и по Собственной воле отказался от Своих прав на нас, дал знать, что отпускает нас от Себя. А чтобы никто не усомнился, устроил так, что мы нашлись друг для друга самым чудесным образом. В общем, Он дал нам вольную, сказал: идите с миром, вдобавок и благословил.

Что же касается остального, – объяснял дальше отец, – я думаю, что на станции Пермь-Сортировочная, когда из меня стала уходить жизнь, она ведь не сразу из человека уходит: у тебя сначала одно отнимается, умирает, затем – другое, я чем-то глянулся великому князю Михаилу. Может статься, что раньше – продолжал отец, – он жил в тех людях, которые его помнили, или в самозванцах, которые им, великим князем Михаилом, представлялись. Ведь самозванец, если вдуматься, он кто? Человек, который по собственному побуждению и тут же – по требованию народа – отказывается от своей жизни, освобождает себя для другого. Некий местоблюститель престола.

Что было раньше с великим князем Михаилом, – вел отец, – я не знаю. Может, как я тебе уже говорил, он всю Гражданскую воевал красноармейцем, потом, например, был чекистом. А может, осенью, когда лег снег, замерз где-то поблизости от станции Пермь-Сортировочная.

Я, в сущности, ничего про него не знаю, даже никогда не думал, что было и как. Знаю лишь про себя, что должен был погибнуть, в лучшем случае, остаться без конечностей, а вот до сих пор с руками и ногами. Но скорее всего, он, как в восемнадцатом году с первыми холодами вышел к станции, так тут и кружил, искал, в ком бы укрыться. В итоге остановился на мне. Недаром, стоило Лидии меня вы́ходить, все начали говорить, что я великий князь. А раньше я на него и похож не был. И дальше мы вместе, в одном теле, жили, как-то пытались друг друга понять.

Многие годы, – продолжал отец, – бал правил Михаил, тут сомнений нет. Я и кочевал по стране как великий князь. Конечно, главное, что действовало, что люди были готовы за мной на смерть пойти.

Судебные процессы возбуждались один за другим, на каждом чуть не десяток расстрельных приговоров, остальным – большие сроки и этапы по дальним северным зонам. А всё потому, что народ был убежден: пока я не воцарюсь, жизнь не наладится. А воссяду на престол – сатана сразу отступит: было его царство и – баста, теперь царство помазанника Божия. Это была правда Михаила, и я ее целиком принял. Но потом Михаил больше и больше стал проникаться тем, как я понимал мир, признавать мою правоту.

Ведь здесь извечный вопрос, – продолжал отец, – кто глава избранного народа – царь или патриарх? Да, в Вербное воскресенье царь ослятю, на котором сидит патриарх, ведет под уздцы к храму. Но, в общем, в России считали, что царь важнее. Он и сам считал, что важнее. А тут Великий князь, который раньше не сомневался, что единственное, что необходимо народу – истинный и правильный во всех смыслах правитель: добрый, участливый, справедливый, но и “гроза”, коли надо – стал думать, что Бог, Он в старце, который наставит на верный путь. А властью никогда, ни под каким предлогом, мараться не стоит».

Возможно, по этой причине, – сказала Электра, – у отца и с романом о Михаиле оборвалось. Он не стал ничего восстанавливать, сначала ушел в мир проповедовать, позже и вовсе затворился в скиту, посреди болот. Почти не выходил из своего блиндажа в два наката.

Неделю спустя после разговора о детях лейтенанта Шмидта отец, приехав в Москву – никаких страниц для перебеливания у него с собой уже не было, – снова вспомнил о самозванчестве. На мой взгляд, ничего особенного не сказал, но было видно, что тема его по-прежнему волнует, и некоторые вопросы он хочет уточнить. Дело было после обеда, я налила чай, прежде мы говорили о чем-то совершенно не важном, но дальше я вот что услышала: «Не были ли мы, то есть что я, что другие великие князья Михаилы Романовы, теми же детьми лейтенанта Шмидта из любимого тобой “Золотого теленка” Ильи Ильфа и Евгения Петрова? Что хотела меня обидеть, на твоей совести, но вопрос правомерен, даже напрашивается. Я сам много раз его себе задавал и скажу как раз то, что себе отвечал.

Начну издалека. Первого Михаила Романова, он и положил начало династии, выкрикнули на торгу два человека – залетный казак и служилый человек из города Галича. Прежде казаки и служилые все десять смутных лет резали друг друга и резали, никак не могли остановиться, а тут Боярская Дума решила, что раз для обеих сторон Михаил Романов приемлем, быть по сему.

Самим боярам он тоже подходил. Летопись сохранила, что между собой они говорили: “Михаил молод, глуп, нам поваден будет”. А что он не княжеского рода, просто дальняя родня царей, которые давно лежат в могиле, тут плохого немного: за последние десять лет на царство венчалось столько разных проходимцев, о которых никто даже не знал, откуда они взялись, а Михаил Романов, как ни крути, отпрыск старой боярской фамилии. Про него всё известно – и кто отец, и кто мать и братья.

То есть к чему я веду? – продолжал отец. – Мне кажется, что дело не в том, кого мы возводим на престол, а в том, призна́ет ли его и благословит ли Господь. Сочтет ли законным предстоятелем народа, который избрал. До Михаила Романова было множество тех, кого мы числим самозванцами – одних только царевичей Димитриев больше двух десятков.

Заметь, среди них двое, которые и воцарились, и процарствовали не один год. Оба были любимы народом и свергнуты прямой изменой, предательством. Но что Господь это попустил, означало одно – они не благословенны. Он смотрел на них, смотрел – и всё же отдал на поругание. То есть царя выбирает не народ и не Боярская Дума – один Господь. Кого Он призна́ет, тот и есть Государь. Наше же мнение никому не важно, царская власть вообще не нашего ума дело.