А тогда, разобравшись с кондаками, Электра сначала отнесла детектив обратно к себе в комнату, потом вернулась и, продолжая рассказывать об отце, Алимпии и Игнатии, сказала: “Отец и собрал вокруг Игнатия приход. Игнатий говорил, что теперь в Соликамске у него целая община, душ сто, не меньше. Это при том, что все знают – рискуют головой, и новых людей они берут редко, с большим разбором. Под лупой смотрят, проверяют, не засланный ли казачок.
Алимпий вернулся поздно, Игнатий уже торопился, чтобы успеть к соликамскому поезду. К этому времени, – продолжала Электра, – отец многажды ему подтвердил, что письмо он писал сам, без какого-либо давления, упаси бог – принуждения, написал потому, что и вправду убежден, что мир больше не есть вотчина сатаны, единовластие нечистой силы в прошлом. Спаситель вернулся, церковь, таинства снова благодатны, оттого он и благословляет Сбарича и его общину на возвращение в Синод. Сказал, что хорошо понимает, что дело это непростое, кто-то может и отколоться, но всё равно благословляет.
Впрочем, как ни поздно вернулся Алимпий, они успели выпить по рюмке водки, потому что митрополит сказал, что у Игнатия еще есть время, машина у крыльца, до вокзала его довезут за пару минут. Когда Сбарич уехал, Алимпий даже не стал спрашивать Жестовского, как прошел разговор, и так было ясно: с тем, что его интересует, всё в порядке. На другой день тоже за столом сказал: «Ну что, Коля, останешься у Сбарича? Его прихожане многое бы дали, чтоб остался. В нынешних обстоятельствах и для тебя выход. Община богатая, среди паствы Сбарича немало хорошо обеспеченных, тебя бы там с рук не спускали, жил бы как у Христа за пазухой».
Отец сказал: «Нет, не останусь; на неделю поеду, хочу посмотреть, как он, ведь Сбарич мне всё равно что сын, но остаться ни при каких условиях не останусь. Ты, Алимпий, не хуже меня знаешь, что стаду два пастуха во вред. И не уследишь – смута начнется».
Отец рассказывал, – продолжала Электра, – что через три дня, когда они с Алимпием уже прощались, тот сказал: «Ты, Коля, оказал мне большую услугу, правильнее даже сказать, очень большую, а я должной мерой отплатить не могу, прихода для тебя у меня нет. Вот тут конверт, в нем десять тысяч рублей, хватит на полгода, не меньше, но моя из этих тысяч только одна, остальное собрал отец Игнатий и, когда приезжал, отдал мне. Сам передать побоялся, не знал, примешь или нет. Но сейчас, коли ты решил, что у Сбарича не останешься, продолжишь кочевать, думаю, надо принять, без денег тебе придется трудно. Значит, деньги от Игнатия, а от меня небольшой портплед, в нем два полных комплекта облачения – священническое и монашеское (то и то теплое, из чистой шерсти), всё вплоть до панагии».
В довесок к облачениям Алимпий вынул из аккуратной папки большой лист веленевой бумаги, на котором золотом со всеми мыслимыми подписями и гербовыми печатями было написано, что предъявитель сего протоиерей Николай Осипович Жестовский является полномочным представителем Пермского митрополита и члена святейшего Синода Алимпия Севгородского.
«С этой бумагой, – сказал Алимпий, – и не только в моей епархии, любой приходской батюшка тебя и накормит, и напоит, и спать уложит. А намекнешь, что готов посодействовать, пособить в его нуждах, – и ручку позолотит»”.
Через пару дней Электра снова вернулась к разговору об Игнатии, сказала: “Отец меня с детства учил: если поступаешь правильно, Господь не оставит. У Сбарича в Соликамске он, как и собирался, пробыл чуть больше недели: читал проповеди, разъяснял трудные места из Священного Писания, успел даже окрестить одного ребенка и обвенчать пару, которая прежде пятнадцать лет прожила в грехе.
Приехал он в Соликамск в субботу, а через девять дней, в понедельник, сказал Сбаричу, что завтра уезжает, уйдет из дома рано и просит, чтобы никто не провожал. До поезда ему надо побыть одному, обдумать всё, что он здесь, в Соликамске, видел, и за всех помолиться.
На рассвете отец достал из портпледа подаренные Алимпием рясу, крест, во внутреннем кармашке нашел архиерейскую панагию, надел и ее, потом натянул сапоги и пошел в лес, который начинался сразу за железнодорожными путями. Шел как бог на душу положит, без тропинки, утопая ногами во мху, стряхивая с папоротников и кустов росу и, хотя в лесу было сухо – полмесяца не было ни одного дождя, – скоро ряса чуть не до пояса стала мокрой, прямо хоть выжимай. Впрочем, ему это не мешало радоваться жизни, возносить благодарственные молитвы.
Скоро он набрел на какую-то тропинку и уже по ней через час вышел к небольшой красивой речке. На берегу нашелся обглоданный водой топляк; устроившись среди сучьев как в кресле, отец сидел, грелся на солнце и тут же сушил рясу. Пока она сохла, снова и снова благодарил Господа – за Алимпия, за Сбарича и за всех Сбаричевых прихожан. Через много лет он говорил мне, что и не упомнит другого дня, когда ему было лучше. Несмотря на середину октября – теплынь, солнце жарит прямо будто летом, и от елей такой хвойный дух, что дышишь-дышишь, не можешь надышаться.
В общем, и в мире и в душе – везде полная благодать. Больше того, какая-то безмятежная уверенность, что всё у тебя будет в порядке, будет еще долго, может, и не один год. К середине дня, когда ряса наконец высохла, он по той же тропке вернулся к железнодорожным путям. Рассудил, что железнодорожный вокзал должен быть направо и, подоткнув полы рясы, словно в детстве запрыгал со шпалы на шпалу.
На вокзале, – продолжала Электра, – отец посмотрел расписание: вечером было два поезда – один через Пермь и Ижевск в Москву, а второй сворачивал раньше и шел в Свердловск. И тот и другой надо было ждать больше трех часов, а куда ехать – всё равно. Деньги были и на билеты, и на еду, а если на полпути вздумается сойти, снять комнату, – то жить в ней, пока не надоест.
За пару часов отец успел привыкнуть к своему новому священническому облачению, ряса и вправду была хороша – мягкая, теплая, из настоящей овечьей шерсти – и он чувствовал, что она и большой крест, который теперь висел у него на груди, что бы дальше ни случилось, сумеют его защитить. На вокзале Жестовский сначала устроился в зале ожидания, правда, садясь на лавку, на всякий случай спрятал обратно в портплед панагию. Понимал, что в небольшом провинциальном городке человек в священническом облачении – немалая редкость, если же вдобавок окажется, что он архиерей, на него станут пальцами показывать.
Еще с лагерной поры, – продолжала Электра, – отцу хорошо молилось среди барачного шума и суеты; здесь, на вокзале, стоял почти такой же гомон; он нашел себе место подальше от касс, скамья была в самом углу, и, привалившись к стене, стал просить Господа сначала за Алимпия, потом за Сбарича, но особенно старательно за Игнатиевых прихожан, которых окормлял целую неделю, служил литургию, исповедовал, причащал. Он был рад, что его во всё это впутали и что именно благодаря его письму Сбарич теперь вернется в Синод. Но главное, что ни аресты, ни долгие лагерные сроки пастве Игнатия больше не грозят.
Отмолившись, он решил, что пора заморить червячка. Поднялся на второй этаж, где помещался ресторан, зал был почти пуст, и Жестовский облюбовал себе столик у окна, которое выходило прямо на перрон. Не бог весть какая высота, а многое отсюда было видно лучше. Отец говорил, что, дожидаясь официанта, не мог оторваться, смотрел, смотрел на коловращение жизни – и жалел Господа, который из последних сил пытается разобраться в человеческом хаосе, нечленораздельном и невразумительном.
Когда подошел официант, отец взял графинчик водки, к нему борщ, расстегаи, долго колебался между бифштексом «Деволяй», который здесь тоже готовили, и каре ягненка, в конце концов остановился на ягненке. В общем, заказал, как полагается; довольный, тихо-мирно пил рюмку за рюмкой и думал, что с той бумагой, что ему дал Алимпий, нигде не пропадет. Можно ехать любым поездом и в любом направлении, и сойти тоже можно где хочешь, с привокзальной площади какая-нибудь колокольня да видна. Думал, что ряса на нем из хорошего сукна и хорошо сшита, крест на груди отличной выделки, то есть и то и то смотрится внушительно, вызывает уважение.
Вот ведь он гневил и гневил Бога, жаловался, что ближайшей зимы не пережить, а обернулось – не знаешь, чего еще просить. Получалось, что Господь всё время о нем помнил, просто ждал случая их троих – Алимпия, Сбарича и его – между собой дать сговорить, вдобавок отмазать Игнатиев приход. От этого, оттого, что Господь никогда его не забывал, и оттого, что денег у него теперь был полный карман, денег было гуляй не хочу, хватит и ему самому, и на посылки якутке, – к отцу вернулось ощущение безмятежности жизни, о котором все шесть лет лагерей он и не вспоминал.
Но отец, – говорила Электра, – не раз про себя повторял, что, наверное, в нем есть какая-то червоточина, потому что, допив один графинчик и заказав другой, он вдруг заскучал, стал думать: при таких деньгах – что ему ездить из прихода в приход, что шаромыжничать как последнему босяку? Опять же, если ты один как перст, пусть даже сыт и спишь на перине, радости немного; будь у него приход на манер Сбаричева, он был бы хорошим пастырем, но тут надеяться не на что: отец понимал, что, пока якутка не освободится, своего ему ничего не светит. И всё же думал, что, случись какой-никакой напарник, вместе кочевать было бы веселее, и время, пока не вернется якутка, тоже шло бы на вороных.
Позже, – рассказывала Электра, – отец говорил, что, стоило ему задуматься о напарнике, сразу выяснилось, что первого кандидата Господь ему уже припас. Отцу тогда вообще казалось, что Господь по какому-то Своему гамбургскому счету считает Себя перед ним в долгу: может, дело было в Игнатии и его приходе, может, в других обстоятельствах, здесь, говорил отец, наверняка никогда не скажешь, важно, что, пока он не выбрал свой кредит, Высшая Сила ему, Жестовскому, во всем будет споспешествовать.
Отец объяснял мне, – продолжала Электра, – что речь тут вовсе не о праведности – воздаяние праведника на небесах, здесь, на земле, жизнь для него, как и для любого смертного, с начала и до конца – юдоль страданий; просто ему, Жестовскому, сколь бы ничтожным винтиком он ни был в этом огромном и так сложно устроенном мироздании, вдруг нашлось правильное место. И Господу, если Он в самом деле хотел, чтобы челов