Уже на пермском вокзале отец выдал Петьку на расходы всё сполна – на круг девять тысяч рублей, то есть ровно столько, сколько тот запросил, и уговорившись, что через полтора месяца партия будет готова, сказал ему две вещи: «Работать будем не в Пермской епархии, здесь меня многие знают, да и ты быстро примелькаешься. Прямо сейчас я еду в Вятку, за это время всё разузнаю и про батюшек, и в чем нужда, и есть ли деньги. В Вятке тебя и жду. Как уговорились, с товаром и с машиной. Чтобы и тут прошло гладко, на всякий пожарный возьми у себя в Соликамске отпуск. Двух недель нам за глаза хватит.
За две недели товар разойдется, сбудем всё до последнего крестика. Дальше, как ты и хотел, на дно. То же и со следующей партией. И второе: если ты, Петёк, вздумаешь крысятничать, будешь последний фраер. Так я тебя не просто в долю беру, делиться будем пополам, сколько мне – ровно столько и тебе, а если кинешь, пару кусков, конечно, заначишь, а дальше прости-прощай, как тучка в небе: была и нет ее».
На это, – рассказывала Электра, – Петёк, по словам отца, ответил вполне спокойно. Сказал: «Да вы не волнуйтесь, дядя Коля, никого я не кину, может статься, через вас я в натуре опять коммунизм увижу. А за коммунизм, дядя Коля, я кому хочешь пасть порву».
Петёк и вправду оказался во всех смыслах отличным партнером, а уж точен был – прямо как кремлевские куранты. Тридцать первого октября, как и условились, ровно в два часа дня Петёк на шикарном «Виллисе» подкатил к железнодорожному вокзалу в Вятке, отец его уже ждал. Петёк был в костюме, при галстуке, и товар, который он с собой привез, – тоже не придерешься.
Отец на пробу просмотрел с десяток крестиков, стал разматывать рулон ленты – и штамповка, и печать были выше всяких похвал. В общем, лента – глаз не оторвешь. Потом, когда они уже сидели в ресторане, – сошлись, что от добра добра не ищут, и опять устроились в привокзальном – Петёк сказал, что в Перми всё на мази. И они довольны, и ими; те, кого он зарядил, предлагали сделать вдвое, но он, Петёк, решил, что на первый раз хватит, сначала посмотрим, как пойдет товар. Еще добавил, что следующая партия встанет недорого, и то, и то изготовят за гроши, потому что и трафареты, и пресс на ходу: что лент, что крестиков можно наклепать столько, что бедный софринский комбинат Лазаря запоет.
Отец в Вятке тоже не зря ел свой хлеб. С одной стороны, он жил тихо, много читал и много писал, в городе оказалась отличная общедоступная библиотека, среди прочего в начале тридцатых годов ей передали целый ряд частных собраний и фонды местной епархиальной библиотеки. Отец нашел в ней немало интересного, в том числе и книги по литургике. Некоторых он вообще не знал, о других только слышал.
Книги можно было брать домой и, чтобы удобней было работать, тут же, у железнодорожного вокзала, отец снял большую светлую комнату с настоящим письменным столом. В квартире жил только он да хозяйка, женщина лет шестидесяти. Она была вдовой местного профсоюзного начальника, которому повезло умереть в тридцать шестом году и в своей постели. Сама она никогда нигде не работала, пенсия, которую ей платили за мужа, была маленькая, и такому жильцу, как отец, она была рада-радешенька, кормила его и поила.
Эти полтора месяца отец не просто просиживал штаны в библиотеке, он всё разузнал и всё разведал. Свел знакомства со многими полезными людьми из местного клира, в итоге определился с приходами, которые им с Петьком стоило бы окучить в первую очередь. Вятку они сразу решили не трогать, в городе было чересчур много милиции.
Сельские приходы тоже отпали сами собой. Деревенские храмы были бедные, случалось, что тамошние священники, особенно те, у кого выводок детей, даже подголадывали, на столе в лучшем случае каша, хлеб да картошка. Было ясно, что покупатели из них никудышные. Опять же дороги такие плохие, что, если недавно прошел дождь, на «Виллисе» до этих храмов и не доедешь, а если доехал, обратно не выедешь, застрянешь на неделю.
В общем, в свое первое турне они бомбили маленькие города, по большей части райцентры, и то если была хорошая дорога. Отец не хуже Петька понимал, что без машины им, что называется, никуда, тем не менее рассчитано было правильно: товар отрывали с руками. В итоге всё ушло меньше чем за неделю. Чтобы не привлекать внимания, лишний раз не маячить, отец, расплатившись с хозяйкой, вместе с Петьком уехал из Вятки.
Уже в Перми, в гостиничном номере, деля заработанное, двумя равными кучками раскладывая на столе сотенные купюры, они решили, что так же будут работать и дальше, только партию товара против прежнего удвоят. Но не больше, чтобы дней за десять с гарантией распродать. Еще решили, что их огородом останутся соседние с Пермью епархии и что, как и с Вяткой, челночить следует между маленькими провинциальными городками: в них всё в порядке с клиентурой и деньги тоже случаются.
Отец едет в епархию, на которую положил глаз, и проводит рекогносцировку на местности, определяет, где и с кем стоит иметь дело. Дальше телеграмма в Соликамск, и уже через пару дней с товаром и машиной – Петёк. Было понятно, что долго разъезжать по одной области на «Виллисе» не стоит, приметной машиной может заинтересоваться милиция, и тогда не поможет даже бумага, которую отцу дал Алимпий. Чтобы не спалиться, Петёк предложил, и отец принял, хотя расходы были немалые, каждые пару месяцев перекрашивать «Виллис», менять номера и документы. У Петька был знакомый автоинспектор, и он сказал, что суеты немного, всё это он берет на себя.
Короче, они оказались отличными компаньонами. Отец даже без пермских верительных грамот с легкостью сходился с местными батюшками, до глубокой ночи чаевничал с ними, вел разговоры о местных и египетских святых, угодничках божьих, об отцах церкви и о литургике, в некоторых храмах даже служил и, когда уже перед самым отъездом соглашался против софринской за полцены отдать на нужды прихода изготовленные Петьком ленты и крестики, это принималось как дар божий.
Такой чес, причем, в сущности, без проколов, продолжался почти полтора года. А потом в один день оборвался. Дело было на пермском железнодорожном вокзале. Получасом раньше они с полным рюкзаком денег вернулись из Нижнего Тагила. Отец сидел на лавке, ждал Петька, который, не выпуская из рук их общий денежный мешок, стоял в очереди в кассу, чтобы купить билет в Соликамск. Так что он даже не видел, как к отцу подошли двое милиционеров, а с ними, по всей видимости, чекист в обычном неприметном костюме – он и предъявил опешившему отцу ордер на арест.
Часа четыре отца продержали в комнате при железнодорожной комендатуре, а потом вместе с двумя вертухаями посадили в купе мягкого вагона и скорым поездом отправили в Москву. К тому времени отец уже успел опомниться, и хотя точно не знал, погорел он один или Петёк тоже в ментовке, радовался как дитя, что взяли без денег. Он рассказывал, что так этому радовался, что и через двое суток, когда его уже водворили в одиночную камеру Лефортовской тюрьмы, находился в самом светлом настроении”.
Тут я бы хотел вернуться к вопросу, почему я продолжал играть в молчанку, так и не отдал Кожняку свои записи бесед с Электрой, когда он месяц за месяцем теребил меня, всё надеялся, что в следственных делах отыщется машинопись романа Жестовского? Повторял, что “Агамемнон”, если он найдется, станет бомбой похлеще “Мастера и Маргариты”. Кожняк не сомневался, что роман написан с замечательной силой; впрочем, и те, кто проходил по делу Жестовского сорок седьмого года, читал его или главами, или целиком, тоже об этом свидетельствовали.
В общем, он до конца был убежден, что “Агамемнон” есть, что хоть один экземпляр да уцелел, не уничтожен; проблема в том, что лубянские архивисты ленивы, косны, необходимо как-то их заинтересовать, сделать так, чтобы и они впряглись, работали на полную катушку. Вдобавок Кожняку кто-то сболтнул (и он, в других отношениях скептик, даже циник, поверил), что есть еще один, совсем уж секретный архив. В нем свой отдел литературы и искусства, по ценности второй РГАЛИ, где органы – вдруг да понадобится – хранят рукописи людей, которых они расстреляли. И Кожняк строил планы, как получить допуск в этот спецхран, на кого нажать, с кем и как поговорить, чем задобрить.
Но и без маниловщины мы много обсуждали, как будем издавать “Агамемнона”, если он окажется в наших руках. Были согласны, что его нельзя пускать в набор просто так, в “голом” виде. Нужны не только подробные комментарии и справочный аппарат. Необходимо, чтобы с тыла роман прикрывала подробная биография Жестовского. То есть не только основные события и даты жизни от рождения до смерти, главное, как на нем отпечаталось время, в которое он жил. Что и когда он стал понимать, что́ легко и без лишних угрызений принял, а с чем, наоборот, до конца жизни не смог смириться. “И всё равно, – говорил Кожняк, – мне это казалось разумным, – биографию Жестовского надо писать так, чтобы было ясно, – неважно, принимаем мы это или нет: время сильнее человека, материал, из которого оно сделано, тверже. Оттого оно и формует нас год за годом, к концу жизни мы не более чем его слепок”.
Кожняк считал, что из биографического очерка история романа – от замысла до правки финального машинописного текста – должна вырастать сама собой. Не только все этапы работы, что и откуда он брал, кто и как ему помогал, но в первую очередь сама романная оптика. То, как “Агамемнон” шаг за шагом преломил и переплавил его жизнь. Кожняк даже составил шпаргалку, чего я ни в коем случае не должен пропустить.
Первым номером в ней, естественно, значилось, как Жестовский понимал свое время; как роман его, Жестовского, изменил; чего он не пожелал (или просто так сложились обстоятельства, что одно и другое выпало из гнезда, осталось за кадром). То есть какие из центральных событий и дат его жизни ушли с авансцены, оказались в тени, а какие, наоборот, он самолично взял за руку и вывел на первый план.
Ясно, что при любом раскладе получившуюся картинку необходимо было очистить, убрать случайные детали, затем отретушировать, сделать четче, контрастнее, чтобы, в общем, стало понятно, как он работал, какие приемы использовал.