Царство и Слава. К теологической генеалогии экономики и управления — страница 47 из 86

Alföldi. P. 169).

Подобные рассуждения можно развернуть и по поводу сложного протокола, регулирующего, помимо proskynēsis, отношение между стоячим и сидячим положением во время публичных появлений императора. Здесь, опять же, вместо того чтобы усматривать в позе лишь символическое выражение ранга, необходимо уяснить, что скорее сама поза непосредственно устанавливает иерархию. Как у Псевдо-Дионисия божественность не проявляется в иерархии, но сама уже есть ousia и dynamis, слава, сущность и сила небесных и земных иерархий (E. H., 378a) – так и верховная имперская власть в самих своих проявлениях, в своих жестах и убранстве являет собой иерархический церемониал и эмблему.


7.6. Эмблемам и символам власти посвящено монументальное исследование Эрнста Перси Шрамма, историка, снискавшего себе известность и за пределами узкоакадемической сферы благодаря изданию «Tischrede» Адольфа Гитлера. В предисловии, а также во введении к трем томам «Herrschaftszeichen und Staatssymbolik» он настаивает на необходимости освободить область собственных изысканий от влияния тех «романтиков – чтобы не сказать хуже, – которые в знаках верховной власти ищут то, что, по их мнению, составляет „дух Средневековья“» (Schramm. Vol. I. P. IX), и отказаться, по причине их неоднозначности, от таких терминов, как «инсигнии» и «символы», которым он предпочитает вовсе не обязательно более точные «знаки господства» (Herrschaftszeichen) и «символику Государства» (Staatssymbolik) (Ibid.).

Хотя Шрамм неоднократно останавливается на предостережениях терминологического и методологического толка и по аналогии с варбургианскими Patosformeln[209] говорит о «формулах величия» (Majestätsformeln) и об «образах-моделях» (Bildmodel), книга по сути представляет собой огромную поэму, посвященную знакам власти. Почти на 1200 страницах исследования ничто, или почти ничто не уклоняется от экфрастической одержимости автора и от скрупулезной каталогизации, проведенной его помощниками: от триумфальной trabea римского императора до митры и тиары понтификов и правителей, от священного копья германских и лонгобардских королей до колокольчиков (tintinnabula) на одеянии духовных лиц и царей, от бесконечно разнообразных королевских и императорских корон до богатой феноменологии трона во всех его вариантах, от cathedra Petri до тронов английских, арагонских, польских, шведских, сицилийских королей.

Особый интерес представляет раздел, посвященный монограммам и печатям. К примеру, по поводу печати Теодориха Шрамм делает следующее наблюдение, которое следовало бы развернуть: «Монограммное nomen regium […] представляет силу и право так же наглядно, как это делает изображение: монограмма не просто служит пояснением к образу, она как бы несет в себе реальное присутствие короля [stellt… den König dar]» (Ibid. Vol. I. P. 226). Во втором томе особого внимания заслуживает раздел, посвященный знаменам (bandum, vandum, banière) и штандартам. Здесь отчетливо проявляются характер и специфическая перформативная сила инсигний, в чем автор, увы, по всей видимости, не вполне отдает себе отчет. Он ссылается на работы историка права Карла Эрдмана, доказавшего, что особая сила знамени не заключена в знаках отличия или цветах, которые оно содержит, но проистекает из самой вещи. Поэтому «нельзя допустить, чтобы корона или знамя короля были потеряны; королевская честь может быть уязвлена и через знамя, и через корону, […] знамя может исполнять роль суверена, оно показывает, где правит установленный им мир и до каких пределов простирается его власть» (Ibid. Vol. 2. P. 653).

В начале этого исследования автор выразил надежду, что из «трактовки знаков власти, которая до сих пор была произвольной и субъективистской», может родиться точная и строгая наука – наподобие тех наук, к которым нас приобщило историческое исследование. Заключение в конце книги, где Шрамм пытается уточнить Grundbegriffe (Ibid. Vol. 3. P. 1068), служившие ориентирами в его труде, свидетельствует о том, что эта задача так и не была выполнена. Если на титульном листе первого тома в качестве эпиграфа к своему исследованию он помещает гëтевское определение символа («Символ есть вещь, которая, не будучи вещью, есть все же вещь, образ, схваченный в духовном зеркале и все же идентичный со своим объектом»), то теперь он цитирует отрывок из Гегеля, в котором символическое определяется как «нечто неясное – и тем более неясное, чем больше форм мы научаемся познавать» (Ibid. Vol. 3. P. 1065). Шрамму так и не удается преодолеть неясность и двусмысленность этих понятий. Наука о знаках власти все еще ждет своего обоснования.


7.7. Науку, именуемую «археологией права», предложил Карл фон Амира, историк, скомпрометировавший себя отношениями с нацизмом, которого Шрамм упоминает в своем исследовании. Наглядным примером археологического метода Амира является эссе о ручных жестах на миниатюрах средневекового кодекса, известного под названием Sachsenspiegel: характерная для этих изображений избыточная мимика сравнивалась с жестикуляцией неаполитанского народа, описанной де Йорио. В споре между теми, кто, подобно Якобу Гримму, рассматривал фигурки на миниатюрах исключительно в перспективе истории искусства – как «cимволику художника» (Symbolik des Künstlers), и теми, кто, напротив, видел в них выражение подлинно юридической мимики, Амира уверенно избирает срединный путь, привлекая ресурсы обеих дисциплин. Так, он разграничивает подлинные жесты (echte Handgebärden), где рука непосредственно является символом духовного процесса, и жесты неподлинные, где рука есть лишь «инструмент символа», направленный не на действительное изъявление воли, а на то, чтобы сделать видимым то или иное социальное свойство личности (Amira. P. 168). Внимание ученого полностью сосредоточено на первых, c целью выяснить, в какой мере жесты на миниатюрах всякий раз могут быть достоверно отнесены к юридической символике.

Разграничение между подлинными (или чистыми) жестами и жестами неподлинными подсказывает концептуальное направление исследования, которое Амира, озабоченный исключительно распознаванием случаев юридического использования этих жестов, оставляет без внимания. Одной из наиболее интересных мимических категорий, выделенных в этом сочинении, является жест, сопровождающий речь, – лингвистический жест (Redegestus). Такой жест берет начало в ingens manus, выражавшей особую эффективность имперской власти (рука с раскрытой ладонью, поднятая и согнутая в локте под более или менее прямым углом), а затем сливается с жестами, которые, в соответствии с древней риторикой, должны были сопровождать actio оратора, чтобы затем закрепиться в том жесте благословляющего Логоса, которому суждено было обрести столь важное значение в христианской литургии и иконографии (benedictio latina с вытянутыми большим, средним и указательным пальцами и согнутыми двумя другими, или же вариант, известный под названием benedictio graeca, где вытянут также и мизинец). Квинтиллиан, который в своих «Institutiones oratoriae» досконально описывает лингвистический жест во всех его возможных вариантах, пишет о его несомненной эффективности, ведь здесь говорят сами руки («ipsae loquuntur», 11, 3, 85). Невозможно было бы более точно определить могущество лингвистического жеста, которое не сводится ни к скандированию, ни к простому приданию выразительности речи: там, где жесты становятся словами, – слова становятся действиями. Мы оказываемся здесь перед лицом феномена, который соответствует, хоть и под видимостью обратного процесса, тому нерасторжимому сплетению слов и действий, реальности и значения, которое определяет сферу языка, именуемую лингвистами перформативной и обретшую философский статус благодаря книге Остина «How to do things with words»[210] (1962). Действительно, перформативным является такое лингвистическое высказывание, которое непосредственно представляет собой также и реальное действие, поскольку его значение совпадает с той реальностью, которую оно само производит.

И все же, каким образом перформатив получает свою особую действенную силу? Что позволяет той или иной синтагме (например, «я клянусь») обрести статус действия – в противоположность старинной максиме, согласно которой между словом и делом пролегает пропасть? Лингвисты молчат на этот счет, будто оказавшись перед лицом последнего, подлинно магического слоя языка. Для того чтобы ответить на эти вопросы, прежде всего следует вспомнить, что перформатив всегда конституируется посредством приостановки нормальной денотативной функции языка. Перформативный глагол действительно всегда образуется посредством dictum, который сам по себе имеет чисто констативную природу и без которого этот глагол лишен смысла и недействителен («я клянусь» имеет смысл лишь в том случае, если за ним следует или ему предшествует dictum, например «…что вчера вечером я был в Риме»). Именно эта нормальная денотативная функция dictum приостанавливается и некоторым образом преобразуется в тот самый момент, когда он становится предметом перформативной синтагмы.

По сути дела, это означает, что перформативное высказывание является не знаком, а сигнатурой, которая помечает dictum, приостанавливая его обычную функцию и помещая его в новую, неденотативную сферу, которая заменяет собой первую. Именно в этом смысле нам следует понимать жесты и знаки власти, которыми мы здесь занимаемся. Они являются сигнатурами, которые вступают в тесную связь с другими знаками или объектами, сообщая им особого рода действенность. Поэтому вовсе не случайно, что сфера права и сфера перформатива всегда тесно сопряжены друг с другом и что в действиях правителя жест и слово обладают непосредственной действенной силой.


7.8. Эмблемы власти существовали не только в имперскую эпоху. Римская республика знала предмет, в котором специфическая природа эмблемы явлена с особой очевидностью. Речь идет о ликторских пучках [фасций. –