— Сударыня, вы ранены? — воскликнул пораженный Мортемар, увидев здесь женщину в такую ужасную минуту.
Он заметил ее при ярком мгновенном блеске выстрела Гастона: она бросилась вперед с очевидным намерением встать пред смертоносным оружием, а теперь делала нечеловеческие усилия, стараясь поднять своего мужа со стола, на который он упал.
— Трус, трус! — в отчаянии рыдала она, — Вы ранили самое честное, самое благородное сердце в целой Франции!
— Дай Бог, чтобы не все было кончено! — горячо прошептал Гастон и, движимый какой-то тайной силой, отшвырнул в сторону пистолет, а затем, упав на колени, закрыл лицо руками.
Но Мортемар уже овладел собою и, подбежав к раненому лорду Эглинтону, позвал Жана Мари, который, по-видимому, следовал за Лидией, когда она устремилась во внутренние комнаты. Им удалось вдвоем приподнять лорда Эглинтона и понемногу отклонить его туловище назад, так что Лидия, все еще стоявшая на коленях, приняла мужа в свои объятья. Ее глаза со страстным напряжением были устремлены на его бледное лицо. Казалось, ей хотелось выведать от этих закрытых глаз тайну жизни или смерти.
— Он не умрет? — безумно шептала она. — Скажите, что он не умрет!
На левой стороне груди виднелось большое красное пятно, просачивавшееся сквозь тонкое сукно одежды. Мортемар неловко старался расстегнуть камзол и хоть на время остановить обильное кровотечение при помощи шарфа, который Лидия сорвала с плеч.
— Скорее лекаря, Жан Мари! — приказал он. — И приготовьте комнаты!
Когда Жан Мари с не свойственной ему поспешностью повиновался, призывая на помощь конюха и служанку, глаза Лидии встретились со взглядом молодого Мортемара.
— Маркиза, умоляю вас, позвольте мне помочь вам, — сказал он, пораженный страдальческим выражением прекрасного лица, словно выточенного из мрамора. — Я уверен, что вы ранены.
— Нет, нет, — быстро перебила она, — только рука… я хотела схватить пистолет… но было слишком поздно.
Однако она дала ему руку. Выстрел пришелся как раз между большим и указательным пальцами, и из открытой раны так сильно текла кровь, что у Лидии закружилась голова, и она почувствовала дурноту.
А в нескольких шагах от них Гастон де Стэнвиль, все еще стоя на коленях, усердно молился о том, чтобы его рука не была заклеймлена ужасным пятном убийцы.
XXV
Первыми словами лорда Эглинтона, когда к нему вернулось сознание, были:
— Письмо… мадонна… Оно уничтожено… клянусь…
Он лежал в самой лучшей постели, какая нашлась у Жана Мари, на простынях, надушенных лавандой. Справа от него в маленькое, отворенное окно были видны море, небо и множество красивых судов, качавшихся на волнах. А слева, когда бы он ни обратил взор в эту сторону, пред ним был чудный, неземной образ, невольно заставлявший его вспоминать старые, слышанные им в детстве, сказки о первых впечатлениях в раю после смерти; ему казалось, что в них было много правды. Он умер — и теперь очутился в раю. Он видел пред собою лицо женщины, с устремленными на него серьезными, тревожными глазами, и ее улыбку, полную бесконечной любви и сулившую безграничное счастье.
— Мадонна! — слабо прошептал он и снова закрыл глаза. Он очень ослабел от потери крови, бреда и лихорадки, не покидавшей его ни днем, ни ночью; кроме того, он боялся, что от его пристального и долгого взгляда чудное видение может исчезнуть.
Лекарь, добрый и ласковый человек, часто навещал его. По-видимому, ране Эглинтона суждено было зажить, и ему приходилось снова вернуться к жизни с ее горестями, разочарованиями, а может быть, и унижениями.
Его упорно преследовало одно видение, — о, это был всего один миг! — его мадонна, стоящая со своей дорогой, белой рукой, протянутой между ним и смертью! Конечно, это была только греза, одна из тех грез, какие бывают у умирающих. А другой образ? Нет, это был просто лихорадочный бред; не было никаких нежных, заботливо наблюдавших за ним глаз, и женской улыбки, сулившей ему счастье.
Однажды Эглинтона навестил герцог Домон. Он прискакал на почтовых из Парижа и, пожимая больному руку, был необычайно любезен и взволнован.
— Вы должны скорей выздоравливать, милорд, — дружески сказал он. — Вы ведь теперь — герой дня. Мортемар все рассказал.
— Я не верю, — серьезно ответил Эглинтон.
Герцогу, казалось, было что-то известно по этому поводу, и он был несколько смущен.
— Нет, он — славный малый, — успокоительно проговорил он, — и знает, когда надо держать язык за зубами. Что касается Бель-Иля и де Люжака, то они получили хороший урок, и вполне заслуженный, могу вас уверить. Ну, а Гастон…
— Ах, да, герцог, что сталось с графом де Стэнвилем?
— Он немедленно покинул двор… и в немилости. Это была чудовищная дуэль, милорд, — серьезно прибавил герцог, — ведь если бы Гастон застрелил вас, это было бы простым убийством, так как, по словам Мортемара, вы не хотели стрелять.
Голова больного беспокойно задвигалась по подушке.
— Мортемар слишком много наболтал, — нетерпеливо сказал он.
— Только рассказал о дуэли… Больше ничего, честное слово! — возразил герцог. — Не было произнесено ни одного женского имени; но, я боюсь, что до двора и до публики дошли слухи о заговоре против принца Стюарта и что дуэль была сопоставлена с этим происшествием; отсюда ваша популярность, милорд, — продолжал со вздохом герцог, — и немилость, которой подвергся Гастон.
— Козел отпущения в неудавшемся заговоре?
— Бедный Гастон! Вы, конечно, очень ненавидите его, лорд?
— Я? Нисколько, честное слово!
Герцог некоторое время колебался, на его красивом лице выразилось легкое беспокойство.
— А Лидия… — осторожно начал он, — Вчера ночью она одна уехала из Парижа… и ехала день и ночь, чтобы вовремя попасть в Гавр, помочь вам и помешать Гастону. Это было, конечно, неосмотрительно с ее стороны, но ее намерения были чисты. Милорд, это — мое дитя, и я…
— Она — моя жена, герцог, — серьезно перебил его Эглинтон, — и мне не нужно уверений в чистоте ее намерений, даже от ее родного отца!
В этих немногих словах было столько глубокой веры, что герцог Домон почувствовал себя пристыженным при мысли о том, что он мог когда-нибудь сомневаться в своей дочери. Помолчав несколько минут, он сказал уже веселее:
— Его величество, конечно, очень раздражен.
— Против меня, надеюсь? — спросил Эглинтон.
— Конечно, — вздохнул герцог. — Король Людовик из-за вас стал теперь на пятнадцать миллионов беднее.
— Но зато обогатился королевством чести. Что касается миллионов, ваша светлость, то я сам предоставлю их в распоряжение его величества. Мой замок и поместья в Шуази стоят этого, — весело прибавил Эглинтон, — Как только моя слабая рука окажется в состоянии держать перо, я сделаю этот подарок французской короне.
— Вы это сделаете? — воскликнул герцог, едва веря своим ушам.
— Это мое твердое намерение, — с улыбкой ответил больной.
Громадная тяжесть свалилась с души герцога. Немилость короля, конечно, распространилась бы на всех друзей «маленького англичанина», а главным образом — на тестя Эг-линтона, присутствие которого при дворе было бы невыносимо для разочарованного монарха. Теперь же это беспримерное великодушие более чем когда-либо утвердить доверие Людовика к его первому министру, главное достоинство которого состояло в том, что он имел такого зятя.
И действительно история гласит, что герцог Домон в течение некоторого времени после вышеописанных памятных дней продолжал пользоваться доверием и признательностью «обожаемого» Людовика и купаться в лучах улыбок маркизы Помпадур; а дар лорда Эглинтона короне Франции в виде замка и поместий Шаузи послужил поводом к устройству в Версале народного празднества.
Но после визита герцога Домона в гостиницу «Три матроса» великодушный деятель пятнадцати миллионов сразу почувствовал переутомление жизнью. Сновидение, услаждавшее его лихорадочный сон, уже не появлялось более, пока он бодрствовал, а памяти было слишком трудно возбуждать любовь к жизни воспроизведением одной счастливой минуты.
Лорд Эглинтон закрыл глаза, вздыхая об исчезнувшем сновидении. В маленькой комнатке царили покой и тишина; в отворенное окно проникал легкий морской ветерок, обвевая больную голову лорда и заставляя вспоминать пышный дом в Англии, о котором так часто грустил его отец. Как мирно можно было бы жить там, среди холмов!
Ветер настойчиво что-то шептал, и в его убаюкивающем звуке слышался шорох женского платья.
Больной решился открыть глаза. Лидия, его жена, стояла на коленях у его кровати и, опершись на руки подбородком, смотрела на него своими большими сияющими, но все же серьезными глазами.
— Неужели я на земле? — слабо прошептал Эглинтон.
— О, да! — ответила она, и ее голос показался ему самой чудной музыкой, какую он когда-либо слышал; эта музыка была серьезная и торжественная, но в ней были переливы, делавшие ее необыкновенно нежными. — Лекарь говорит, что теперь вашей жизни не грозит никакая опасность, — прибавила Лидия.
«Маленький англичанин» с минуту молчал, словно решая какой-то важный вопрос, а затем спокойно сказал:
— Вы хотели бы, чтобы я остался жив, Лидия?
Она боролась со слезами, против ее воли выступавшими у нее на глазах, и прошептала сквозь слезы:
— Зачем вы так жестоко относитесь ко мне?
— Жестоко, это — правда, — серьезно ответил он, — и это после того, как вы, подвергая опасности свою дорогую жизнь, хотели спасти меня. Зато я с радостью отдам свою жизнь, чтобы видеть вас счастливой.
— Тогда лучше будет, если вы останетесь жить, — сказала Лидия с бесконечно нежной улыбкой, — потому что только тогда я могу испытать счастье.
— Но, если я останусь жить, вам придется отказаться от многого, что вы любите.
— Это невозможно, потому что я люблю исключительно одно.
— Ваше государственное дело во Франции? — спросил Эглинтон.
— Нет! Мою жизнь с вами!
Руки Лидии упали на одеяло, и ее муж схватил их своими руками. Как часто она отстранялась от их прикосновения! Но теперь она уступила, все еще стоя на коленях и еще ближе склоняясь к нему.