Когда народ с воем, ревом и диким ликованием проходил мимо него, молодой офицер обратился к своему спутнику и с удивлением и негодованием воскликнул:
— О, Боже, возможно ли это, мой друг?! Неужели у короля нет пушек, чтобы расстрелять этот сброд?
— Друг мой, — с улыбкой возразил штатский, — припомни слова нашего великого поэта Корнеля: «Королю народ дает порфиру и отнимает ее у него, если ему вздумается».
— Ах, — улыбаясь, подхватил молодой подпоручик, — раз полученное надо крепко держать! По крайней мере, я, если бы мне пришлось когда-нибудь получить пурпур по милости народа, ни за что не отдал бы его обратно. Однако пойдем; мне противно смотреть на эту сволочь, которую ты важно величаешь народом.
Он схватил за руку друга и повернул к более уединенной части Тюильерийского сада.
Этот молодой поручик, с таким негодующим изумлением смотревший на процессию революции, проходившую мимо него, и предназначенный судьбою положить ей со временем конец, назывался Наполеоном Бонапарте.
Молодой человек, шедший с ним рядом и в свою очередь предназначенный судьбой произвести революцию, хотя только на театральных подмостках, и направить драматическое искусство по новым путям, назывался Тальма.
XVМама-королева
— Все проходит, все кончается, нужно только мужество, чтобы всегда помнить это, — с кроткой улыбкой сказала Мария Антуанетта, когда встала с постели на другое утро после своего прибытия в Париж и пила шоколад в импровизированной гостиной, где ей прислуживали приближенные дамы. — Вот мы устроились в Тюильери и даже выспались, тогда как вчера были уверены, что погибли и только смерть может принести нам желанное успокоение.
— То был страшный день, — вздыхая, заметила Кампан. — Но вы, ваше величество, геройски перенесли все испытания.
— Ах, Кампан, — печально возразила королева, — у меня нет честолюбивых притязаний прослыть героиней, и я была бы признательна судьбе, если бы она позволила мне с этих пор быть только женою и матерью, если я уже не могу оставаться королевой!
В эту минуту отворилась дверь: маленький дофин, в сопровождении своего наставника, аббата Даву, вбежал в комнату и бросился с распростертыми объятиями к Марии Антуанетте.
— О, мама-королева, — вкрадчиво воскликнул он, — уедем, пожалуйста, обратно в наш прекрасный замок! Здесь в этом большом, мрачном доме отвратительно.
— Тише, дитя мое, тише! — сказала королева, прижимая к себе красавца-мальчика, — Не надо так говорить! Ты должен приучаться быть довольным везде.
— Мама-королева, — прошептал ребенок, нежно прижимаясь к матери, — но ведь это правда, что здесь отвратительно. Только я буду говорить о том совсем потихоньку, чтобы никто не услыхал, кроме тебя. Однако скажи мне, кому принадлежит этот некрасивый дом и зачем будем мы тут жить, если у нас есть чудесный замок с великолепным садом в Версале?
— Сын мой, — вздыхая, ответила Мария Антуанетта, — этот дом принадлежит нам; это прекрасный и знаменитый дворец. Ты не должен говорить, что он противен тебе, потому что твой августейший прадед, великий король Людовик Четырнадцатый, жил в этом дворце, который называют Тюильерийским, и сделал его знаменитым по всей Европе.
— Ах, мне все-таки хотелось бы, чтобы мы уехали отсюда! — прошептал дофин Людовик Карл, боязливо озираясь большими голубыми глазами в обширной, пустынной комнате, лишь скудно обставленной старомодной, полинялой мебелью.
— И мне хотелось бы того же, — вздыхая, чуть слышно, промолвила про себя Мария Антуанетта.
Однако тонкий слух ребенка уловил эти слова, и он с удивлением спросил:
— И тебе? Разве ты уже не королева, мама, и не можешь больше делать то, что тебе хочется?
Пораженная в самое сердце этим невинным вопросом дофина, королева разразилась слезами.
— Принц, — сказал аббат Даву, приближаясь к своему царственному воспитаннику, — вот видите, вы огорчаете королеву, а ее величеству нужно спокойствие. Пойдемте гулять!
Однако Мария Антуанетта крепко обняла ребенка и, прижав его белокурую головку к своей груди, возразила:
— Нет, нет, он не огорчает меня. Дайте мне выплакаться. Слезы приносят облегчение. Человек истинно несчастлив лишь тогда, когда утратил способность плакать, когда… Но что это такое? — перебила сама себя королева, поспешно вставая с кресла, — Что значит этот шум?
В самом деле с улицы доносились громкий крик и ликование вперемежку с ругательствами и угрозами.
— Мама! — воскликнул дофин, в испуге уцепившись за королеву, — Разве сегодня все еще вчера?
Дверь порывисто распахнулась, и вошел король.
— Ваше величество, — воскликнула королева, — что случилось? Неужели опять возобновляются ужасные вчерашние сцены?
— Напротив, Мария, — пожимая плечами, возразил Людовик, — хотят привлечь к ответственности их зачинщиков. В Тюильери прибыла депутация от суда Шатлэ, которая желает получить от меня разрешение преследовать виновных, а от вас — некоторые показания насчет вчерашних происшествий. Народ провожал сюда уполномоченных, отчего и поднялся шум. Я пришел просить вас, Мария, дать аудиенцию депутации Шатлэ.
— Как будто нам предоставлена возможность отклонить ее, ваше величество! — со вздохом произнесла Мария Антуанетта, — Народ, воющий и ревущий на улице, служит теперь придверником тех, которые в насмешку спрашивают нас, согласны ли мы дать им аудиенцию. Мы должны подчиниться.
Вместо ответа король только пожал плечами и, отворив двери прихожей, приказал ожидавшему камергеру:
— Пусть войдут!
Обе половинки дверей распахнулись, и громкий голос пристава возвестил:
— Господа судьи Шатлэ.
Медленной поступью, с почтительной миной, с наклоненной головой, вошли в комнату представители правосудия в своих длинных черных мантиях и смиренно остановились у порога.
Мария Антуанетта сделала несколько шагов вперед. На ее лице не было больше ни малейшего следа беспокойства и скорби. Она держалась прямо, гордо сверкал ее взор, благородно и величаво было выражение лица. Она по-прежнему была королевой, хотя и не окруженной торжественною помпой, которою, согласно этикету, обставлялись раньше в Версале официальные приемы. Она не стояла на обитой пурпурным бархатом верхней ступени трона, ее не осенял шитый золотом балдахин, увенчанный королевской короной, не окружал блестящий двор, сверкающий бриллиантами; возле нее был только муж, маленький сын прижимался к ней сбоку, а его наставник, аббат Даву, робко державшийся на заднем плане, составлял всю ее свиту. Но Мария Антуанетта не нуждалась в этой внешней пышности, чтобы быть королевой; врожденное величие сказывалось в ее осанке, взоре, в каждом движении. С благородным достоинством разрешила она депутации приблизиться к ней и говорить. Со спокойным вниманием слушала она слова уполномоченного, который выразил Марии Антуанетте от имени высокого судилища весь ужас, вызванный в нем преступными сценами вчерашнего дня. Затем он смиренно попросил королеву назвать ему тех из бунтовщиков, которые, пожалуй, были ей известны, чтобы схватить их. Но Мария Антуанетта прервала его речь:
— Нет, нет, никогда не стану я жаловаться на подданных короля!
Уполномоченный, почтительно поклонившись, произнес:
— В таком случае я прошу от имени высокого трибунала Шатлэ повелеть нам, по крайней мере, привлечь виновных к ответственности, так как без этого повеления мы не можем начать судебное преследование виновных.
— Я и не хочу, чтобы вы преследовали кого-либо, — величаво промолвила королева. — Я все видела, все знала и все забыла. Ступайте, господа, ступайте! Мое сердце не ведает мстительности, оно простило всем, которые оскорбляли его. Ступайте!
Она повелительным жестом руки, легким наклонением головы отпустила депутацию, и та молча удалилась.
— Мария, — сказал король, с необычайной живостью схватив руку супруги и поднося ее к губам, — Мария, благодарю вас от имени всех моих подданных. В эту минуту вы поступили не как королева, но как мать моего народа.
— Ах, ваше величество, — с тяжелым вздохом и печальной улыбкой возразила королева, — беда в том, что ваши подданные видят во мне не мать, но своего врага.
— Они сбиты с толку, — сказал король. — Злоумышленники обманули их, но я надеюсь, что нам удастся вывести народ из его заблуждения.
— Ваше величество, — с новым вздохом произнесла Мария Антуанетта, — я не надеюсь больше ни на что, но, — прибавила она твердым голосом, — я и не боюсь ничего более. Пусть надо мной разразится самое худшее; я встречу его вооруженной.
Тут отворилась боковая дверь, вошла Кампан и доложила:
— Ваше величество, множество дам из Сэн-Жерменского предместья собрались в малом приемном зале и желают изъявить вам свое нижайшее почтение.
— Я тотчас приму их, — почти радостно воскликнула Мария Антуанетта. — Вот видите, мой супруг, несчастье имеет свои утешительные стороны! Эти дамы из Сэн-Жерменского предместья раньше не жаловали меня: они не могли простить мне то, что я — австриячка. Сегодня же они почувствовали, что я — королева Франции и принадлежу к ним. Простите, ваше величество, что я оставляю вас, — И она удалилась поспешными, легкими шагами.
Король проводил ее грустным взором и пробормотал:
— Бедная королева, как мало ее понимают, как злобно клевещут на нее, а я не могу ничего изменить и должен мириться с этим!
С тяжелым вздохом, похожим на стон, он опустился в кресло, чтобы углубиться в ужасные воспоминания. Легкое прикосновение к его руке вывело его из задумчивости. Пред ним стоял дофин и серьезно смотрел на отца своими большими голубыми глазами.
— Ах, это ты, мой маленький Людовик Карл? — сказал государь, кивнув ему головой. — Что тебе надо от меня, дитя мое?
— Папа-король, — несмело ответил мальчик, — я хочу спросить тебя о чем-то очень важном.
— Очень важном? — повторил король. — Ну, посмотрим, в чем дело. Говори!
— Ваше величество, — глубокомысленно заговорил малолетний дофин, — госпожа де Турзель сказала мне однажды, что я должен очень любить французский народ и быть со всеми ласковым, потому что французский народ очень любит моих папу-короля и маму-королеву, и за это я должен выказывать ему свою признательность. Как же это вышло, государь, что народ рассердился на вас и совсем не любит моей мамы? Что такое сделали вы оба, из-за чего народ пришел в гнев? Ведь мне говорили, что народ — это подданные вашего величества, обязанные повиноваться вам и почитать вас. Между тем вчера эти ваши подданные вовсе не были послушны и почтительны. Как же это могло выйти, папа?