Царство юбок. Трагедия королевы — страница 71 из 113

— Значит, и вы разделяете это мнение? — спросила Мария Антуанетта, обращаясь к парижскому мэру, — Вы также видите насилие в том, что король воспользуется своим правом собственника, чтобы удалить из своих владений докучливых людей?

— К сожалению, ваше величество, король отчасти не волен воспользоваться правом собственника, как вы изволили выразиться.

— Уж не хотите ли вы сказать, что король не имеет права, если захочет, запереть ворота Тюильерийского парка пред назойливыми посетителями?

— Государыня, — с легким поклоном ответил де Бальи, — я действительно принужден сказать это. — Король Генрих Четвертый даровал парижанам на вечные времена привилегию беспрепятственно пользоваться Тюильерийским парком для прогулок. Тюильерийский дворец, как известно вашему величеству, был первоначально построен королевою Екатериною Медичи после смерти ее супруга и был отведен ей для жительства. В то время в народе ходили всевозможные рассказы о разных ужасах, будто бы творившихся в здешнем парке. Так говорили о лабораториях, где королева Екатерина Медичи варила ядовитые снадобья, о павильоне, который служил у нее застенком для самых жестоких пыток, о подземельях, где томились заживо погребенные. Из-за этих слухов никто не осмеливался после заката солнца приближаться к здешним местам. Когда же королева Екатерина покинула Париж, а Генрих Четвертый по восшествии на престол поселился в Лувре, то повелел открыть парижанам Тюильерийский сад со всеми его ужасами и превратить его из королевского в народный на вечные времена, чтобы тяготевшее на нем проклятие превратилось в благословение.

— А теперь вы полагаете, что значило бы снова превратить благословение в проклятие, если бы мы вздумали запереть ворота, отпертые Генрихом Четвертым?

— Да, я боюсь этого, государыня, и потому осмеливаюсь просить вас не преграждать доступа народу в Тюильерийский сад и не отнимать у него пользования старинной привилегией.

— Не народ, но только мы должны быть лишены пользования садом! — с горечью воскликнула Мария Антуанетта. — Люди, называющие теперь народ настоящим королем Франции, конечно, правы, но они забывают, что этот новый король захватил трон лишь посредством измены, мятежа и убийства, а потому гнев Божий вместе с человеческой справедливостью со временем ниспровергнут его оттуда в прах под наши стопы. В надежде, что этот день наступит, я буду терпеливо и с непоколебимым мужеством переносить все, ниспосланное мне судьбою. Людская злоба и жестокость, по крайней мере, не в силах меня запугать, и не из страха соглашаюсь я унизиться до положения заключенной, которая будет с этих пор прогуливаться под охраной господина де Лафайетта, национального генерала, в указанные ей часы.

— Ваше величество! — бледнея, воскликнул Лафайетт, — Ваше величество…

— Что такое? — перебила его королева, гордо закинув голову, — Ведь вы были придворным и знали нравы и обычаи нашего двора до своего отъезда в Америку. Неужели тамошняя республиканская распущенность до такой степени помрачила вашу память, что вы даже забыли правило, запрещающее говорить в присутствии королевы, когда она не спрашивает вас и не дает на то разрешения?

— Генерал, — поспешно и громко воскликнул в ту минуту дофин, проворно приблизившись к Лафайетту и протягивая ему свою руку, — генерал, мне хотелось бы поздороваться с вами. Моя мама-королева сказала мне, что я должен быть приветлив со всеми, которые добры к нам и любят нас. А когда вы вошли сюда с господином де Бальи, государыня сказала мне, что генерал Лафайетт не принадлежит к нашим врагам, но желает нам добра. Итак, позвольте мне приветствовать вас и пожать вам руку.

Говоря таким образом и ласково улыбаясь генералу, дофин в то же время бросил умоляющий взор на королеву.

Лафайетт взял протянутую руку принца, и глубокое умиление внезапно отразилось на его разгневанном лице. Как будто под влиянием почтительного восторга, он неожиданно преклонил колено пред этим ребенком, лицо которого сияло невинностью, любовью и добротой, и прижал его руку к своим губам.

— Принц, — с глубоким волнением произнес генерал, — вы заговорили со мной ангельским языком, и я клянусь вам и вашей августейшей матери, что никогда не забуду этого момента и всегда стану вспоминать о нем, пока буду жив. Поцелуй, который я запечатлел на руке моего будущего короля, послужил в то же время печатью торжественной клятвы в неизменной верности и преданности моему теперешнему и будущему королю и всей королевской семье. И ничто не заставит меня уклониться от этих чувств, даже гнев и немилость ее королевского величества. Дофин Франции, сегодня вы приобрели солдата для своего трона, который готов отдать за вас и ваш дом последнюю каплю своей крови и на верность и преданность которого вы можете отныне рассчитывать.

Со слезами на глазах, с умилением на мужественном, благородном лице, смотрел Лафайетт на царственного ребенка, который в свою очередь с разгоревшимися щеками и милой смущенной улыбкой разглядывал своими большими, вдумчивыми детскими глазами сильного мужчину, так смиренно стоявшего пред ним на коленях. Позади него стоял де Бальи, опустив голову на грудь, сложив руки и благоговейно вслушиваясь в слова генерала, в сильных и твердых руках которого покоилась судьба государства и который был в то время самым могущественным и важным человеком во Франции, потому что парижская национальная гвардия еще повиновалась ему и исполняла его приказания.

Возле дофина стояла королева со своей прямой, гордой осанкой, но на ее лице была заметна удивительная перемена. Выражение гнева и презрения совершенно исчезло с него, туча, омрачавшая высокое чело, рассеялась, и оно снова сделалось чистым и ясным. Большие серо-голубые глаза, только что метавшие гневные молнии, сияли теперь кротким блеском, а на румяных губах блуждала та дивная улыбка, которая в счастливые дни вдохновляла любимцев королевы на прославление ее в стихах, но которую ее враги так часто ставили ей в упрек.

Когда генерал умолк, наступила тишина, красноречивая, торжественная тишина, свойственная таким моментам, когда гений мировой истории проносится мимо людей и, задевая их своими крыльями, сковывает им язык и отверзает им духовный взор, чтобы они заглянули в будущее и с жутким трепетом увидали его тайны, как при вспышке молнии. Подобным историческим моментом был тот, когда Лафайетт клялся у ног дофина Франции в вечной верности королевской монархии, в присутствии несчастного парижского мэра, которому предстояло вскоре запечатлеть собственной кровью свою верность, и в присутствии королевы, величие которой должно было в скором времени смениться мученичеством.

Момент миновал, и Мария Антуанетта, наклонившись со своей восхитительной улыбкой к Лафайетту, кротко и ласково сказала:

— Встаньте, генерал! Бог услышал вашу клятву, а я принимаю ее от имени французской монархии, от имени моего супруга, моего сына и от себя самой. Я буду помнить ее и надеюсь, что вы также не забудете о ней. Прошу вас, кроме того, — продолжала королева, понизив голос и краснея, — простите меня за то, что я была несправедлива к вам и упрекнула вас. Я пережила столько печальных и ужасных дней, что мои нервы сильно расстроены и легко приходят в раздражение. Я, конечно, научусь переносить и черные дни и терпеливо склонять голову под ярмом, которое наложили на меня мои враги. Но я еще чувствую унижение, и гордые привычки моей жизни и моего происхождения возмущаются против этого. Но подождите, я привыкну.

Говоря таким образом, она наклонилась к дофину и поцеловала его золотистые волосы. Но при этом слеза капнула из ее глаз на лоб сына и заблестела на нем, как упавшая с неба звезда.

— Сохрани Бог, чтобы вы, ваше величество, привыкли когда-нибудь к унижению! — воскликнул глубоко взволнованный Лафайетт. — Я надеюсь, что худшие дни для нас миновали и после непогоды и бурь снова засияет солнце. Со стыдом и раскаянием оглянется народ на дикие и безумные сцены, до которых довели его подстрекательства бунтовщиков; он снова преклонится с любовью и покорностью пред королевской четой, которая с таким благородным доверием и преданностью отнеслась к нему и покинула свое прекрасное уединение в Версале, чтобы исполнить желание народа и переехать на жительство сюда в Париж. Соблаговолите, ваше величество, спросить господина парижского мэра и он расскажет вам, как глубоко тронуты все добрые граждане Парижа тем благородством, с каким вы, ваше величество, отклонили предложение судей Шатлэ нарядить следствие о злополучной, ужасной ночи в Версале и привлечь к ответственности зачинщиков смуты.

— Правда ли это, господин де Бальи? — с живостью спросила королева. — Неужели мое решение было одобрено? Неужели у меня есть друзья между парижскими жителями?

— Ваше величество, — с низким поклоном ответил мэр, — все добрые граждане Парижа с глубоким благоговением и умилением узнали о благородном поступке своей королевы, и во всех благородных, верных сердцах неизгладимо запечатлелись слова, сказанные вашим величеством судьям Шатлэ: «Я все слышала, все видела и все забыла». Со слезами умиления, со святою радостью повторяют их во всем Париже; они сделались лозунгом для всех благомыслящих и верных людей, евангелием любви и прощения для всех женщин, верности и преданности для всех мужчин. Теперь французы увидели и убедились, что трон Франции занимают не только красота и доброта, но прощение и кротость, и что вы, ваше величество, по справедливости носите титул августейшей. Эти восемь слов, сказанных вашим величеством, суть священное знамя для всех ваших преданных слуг, и они постараются возвратить золотые дни, некогда сиявшие над Парижем, когда дофина Франции вступила в столицу, когда весь Париж ликовал, встречая ее, и будущей королеве Марии Антуанетте можно было по справедливости сказать: «Вот сто тысяч поклонников вашей особы».

Королева не могла более скрыть свое глубокое волнение. Она, с мужеством, гордо и прямо смотревшая в лицо своим врагам и обидчикам, была тронута непривычными словами преданности и воодушевления; из ее груди вырвались легкий крик, судорожное рыдание, и долго сдерживаемые слезы хлынули светлым потоком из ее глаз. Испуганная и пристыже