— Я стану защищать монархию от всех нападок, с какой бы стороны и из какой бы части королевства они ни шли.
Вожакам республиканских партий была отлично известна огромная власть этого человека, они прекрасно знали, что он один в состоянии, пожалуй, спаять вновь обломки короны, раздробленной с его же помощью.
Чтобы помешать ему в том, понадобилось похоронить его же самого под этими обломками.
Вскоре после свидания графа с королевой и его публичной защиты привилегий короля Мирабо стал хиреть. Его враги уверяли, что единственной причиной тому были чрезмерно напряженная деятельность этого выдающегося государственного мужа и простуда, которую он схватил, выпив однажды стакан холодной воды, чтобы освежиться в разгаре громовой речи пред национальным собранием.
Но его друзья говорили втихомолку о смертельном яде, подмешанном к этому питью, с целью избавиться от опасного и могущественного противника.
Сам Мирабо разделял подозрения, и все возраставшая слабость во всех его членах и жестокие боли, терзавшие его внутренности, казались ему верным признаком яда, которым угостили его враги.
Лев, хотевший лечь у подножия трона, чтобы охранять его, вскоре превратился в несчастного больного человека, с ослабевшим голосом, с угасшей силой. Некоторое время Мирабо еще старался бороться с недугом, изнурявшим его тело, но однажды в разгаре речи, в которой он отстаивал королеву, он упал в обморок и был унесен с трибуны в бессознательном состоянии, а потом отправлен домой.
После долгих стараний его врача, знаменитого Кабаниса, больной открыл наконец глаза. К нему вернулось сознание, но вместе с тем и уверенность в близости смерти.
— Я умираю, — тихо сказал он, — Я ношу в сердце траурный флер по монархии. Яростные вожаки партий хотят вырвать его оттуда, чтобы поделить между собою и повить им ее чело, а для этого им понадобилось разбить мое сердце, что они и сделали.
Да, они разбили это великое, мощное сердце, в котором таился траурный флер по монархии. Сначала врач надеялся, как надеялись и друзья Мирабо, что болезнь уступит лечению. Но сам он не предавался более этому заблуждению, он чувствовал, что боли, терзавшие его тело, прекратятся только со смертью.
После одной особенно мучительной ночи больной послал рано утром за доктором Кабанисом и своим другом графом де Ламарком.
— Друзья мои, — сказал он кротким голосом, со спокойным видом протягивая им обе руки, — друзья мои, сегодня я умру. Когда человек дошел до этого, ему остается только одно: надушиться, принарядиться и окружить себя цветами, чтобы приятным образом отойти ко сну, от которого нет пробуждения. Итак, позовите моих слуг! Пусть меня побреют, оденут и украсят. Пусть отворят окна, чтобы теплый весенний воздух струился в комнату, а затем принесут цветов. Я хочу умереть, окруженный цветами, нежась в солнечном сиянии.
Друзья не решились отказать умирающему и в точности исполнили его последние желания. Гладиатору вздумалось заняться своим туалетом, чтобы пасть на арене жизни славным героем и еще в минуту расставанья с жизнью вызвать восторг и бурю громких рукоплесканий.
Весь Париж был публикою гладиатора при его конце, весь Париж в эти дни агонии занимала одна и та же мысль:
«Что-то делается с Мирабо? Поборет ли он злобного врага — смерть, заставив его отступить пред собою или сделается его добычей?»
Этот вопрос читался на всех лицах, слышался во всех жилищах, звучал во всех сердцах. Каждому хотелось получить на него ответ из безмолвного дома с завешанными окнами, где угасал Мирабо. Все улицы, которые вели к нему, были запружены густыми толпами народа в последние три дня пред кончиною Мирабо и по ним был прекращен проезд экипажей, чтобы не беспокоить больного. Театры были закрыты, а купцы, без всякого предварительного уговора между собою, держали на запоре свои торговые заведения, как в большие праздники или дни национального траура.
Ранним утром на четвертый день, прежде чем пробудилась жизнь на парижских улицах и отворились дома, по городу раздался клич, проникший в тихие жилища и взволновавший сердца.
Этот клич гласил:
— Цветов! Несите цветы! Мирабо требует цветов. Несите ему распустившиеся розы, душистые фиалки. Мирабо хочет умереть среди цветов!
Этот клич разбудил 2-го апреля 1791 г. спящий Париж, и по мере того, как он раздавался по улицам, отворялись окна, двери домов и со всех сторон валили сотни и тысячи людей с огромными букетами в руках, с целыми цветочными корзинами. Население столицы как будто разом перенеслось от холодных дней ранней весны к знойному лету, благоухающему цветочными ароматами; все теплицы, все комнаты, где росли цветы, были безжалостно опустошены, чтобы доставить последний летний день умирающему народному трибуну. Все его жилище уподобилось летнему храму, полному цветов и благоуханий. Цветы были в сенях, цветами были украшены лестница и прихожая, цветами буквально усыпана вся гостиная, а посредине ее покоился на кушетке Мирабо, тщательно одетый, завитой и напудренный, как на королевский праздник. Роскошнейшие цветы, красивейшие экзотические растения окружали его ложе, склоняя свои яркие цветочные чашечки над бледным, содрогавшимся от убийственных болей гладиатором; однако он находил в себе силу улыбаться и прощался любящим взором с плакавшими друзьями, с красою цветочного убора весны и с солнечным сиянием.
— Умирающий приветствует вас![17] — читалось еще на его высоком челе, на улыбавшихся устах, когда гладиатор пал, побежденный смертью.
Но день смерти был вместе с тем днем последнего триумфа Мирабо, а цветы, посланные ему всем Парижем, были для Мирабо прощальным приветом любви, восхищения.
Король ежедневно по четыре раза посылал справляться о здоровье Мирабо; когда же в полдень второго апреля граф де Ламарк принес ему весть о смерти знаменитого человека, монарх побледнел и печально сказал:
— Мы родились под несчастным небом, теперь даже смерть становится на сторону наших врагов.
Мария Антуанетта была также глубоко потрясена роковым известием.
— Он хотел спасти нас, — воскликнула она, — и потому, несчастный, должен был умереть! Бремя оказалось слишком тяжелым, столб не выдержал его тяжести и рухнул; храм не может теперь устоять, он рухнет вслед за ним. Мы будем погребены под его развалинами, если не поспешим спастись. Предсмертным завещанием Мирабо был его совет, чтобы мы спасались поспешным и тайным бегством. Ах, если бы дух Мирабо просветил короля, и он согласился наконец сделать этот необходимый шаг — покинуть Париж!
XVIIIРеволюция в театре
Весь Париж был сегодня на ногах, в страхе и смятении. Фурии революции — рыночные торговки — снова носились как бешеные по улицам в злополучный день 20-го июня 1791 г., оглашая воздух яростными криками, осыпая проклятиями короля, австриячку, горланя непристойные песни про мадам Вето и проч.
Тюильери окружили несметные полчища национальной гвардии, которая стояла в строгой, угрожающей позиции, сдерживая лишь с большим усилием народ, запрудивший всю обширную площадь пред дворцом и готовый ежеминутно прорвать цепь национальных гвардейцев, выстроенных по обеим сторонам прилегавших к нему улиц, чтобы оставить свободным проезд хотя посредине — проезд для короля, королевы и королевской семьи, возвращавшихся сегодня обратно в Париж! По приказанию национального собрания Лафайетт выступил во главе нескольких полков в Варенн, чтоб вернуть оттуда назад царственных беглецов.
Тысячи народа устремились вслед за ним, чтобы посмотреть на это возвращение монархии и принять участие в ее погребальном шествии. Действительно то было настоящим погребальным шествием старого режима, а тяжелая, неуклюжая карета, окруженная солдатами и воющим, ревущим, глумящимся народом, медленно катившаяся по улицам к Тюильери, под грохот пушечной пальбы, под звон колоколов со всех парижских колоколен, была погребальной колесницей монархии.
Король, королева, королевские дети, сестра короля, де Тузель и двое депутатов, посланных национальным собранием в Варенн для сопровождения королевской семьи, Петион и Барнав, ехали в этой карете.
Людовик Четырнадцатый и Мария Антуанетта последовали совету умирающего Мирабо и хотели спастись бегством от революции. В этом заключалось все преступление короля и королевы, которых водворяли теперь с торжеством в Тюильери, замок королей, предназначенный отныне служить королевской тюрьмою.
Трехцветные флаги развевались над всеми кровлями, свешивались из всех окон; повсюду были прибиты объявления, напечатанные исполинскими буквами и гласившие: «Кто вздумает приветствовать короля, тот будет наказан кнутом; кто осмелится поносить его, тот будет повешен».
Они хотели бежать, эти несчастные, которых везли теперь с триумфом из Варенна, где они были узнаны и остановлены.
Они возвращались уже не повелителями, но пленниками французской нации. Ведь национальное собрание издало декрет, первый параграф которого гласил: «Король пока отрешен от управления государством», далее во втором и третьем параграфах говорилось: «Когда король и его семейство возвратится в Тюильери, то к нему, как и к королеве, и к дофину, должна быть временно приставлена стража, которая обязана, состоя под начальством командира парижской национальной гвардии, отвечать за безопасность отдельных членов королевской семьи и за их пребывание на месте».
Король и королева вернулись узниками в Париж, Лафайетт стал их тюремщиком. Повелителем Франции, многоголовым королем французской нации было теперь национальное собрание.
Печальные, ужасные дни унижения, покорности, опасности и тревог наступили после того для королевской фамилии — для тюильерийских узников, которых зорко стерегли день и ночь, не позволяя им даже запирать двери, чтобы дежурные офицеры могли беспрепятственно заглядывать в занимаемые ими комнаты.
В первые дни после печального возвращения мужество королевы казалось сломленным, ее энергия — навсегда парализованной. Она перестала надеяться, перестала бояться, строить новые планы спасения, она бросила работать и писать. Целыми часами сидела она в печальном безмолвии, и пред ее глазами проходили страшные картины недавнего прошлого, пугая и теперь ее воображение. Она вспоминала суету и тревогу дня, предшествовавшего бегству. Ей представлялось, как она надевала на себя дрожащими руками платье своей служанки и наряжала девочкой дофина, у нее отдавался в ушах веселый смех ребенка, который спрашивал ее: «Мы будем играть в театр, мама-королева?» Потом Мария Антуанетта видела себя одинокой на улице, без охраны провожатых, в ожидании кареты, которая должна была остановиться на указанном месте, чтобы взять ее, как раньше был взят в другом пункте король с обоими детьми. Далее ей рисовались путешествие темной ночью, духота в тесной, громоздкой карете, а затем жестокий испуг, когда внезапно, после двенадцатичасовой езды, экипаж сломался. Им пришлось выйти, подняться пешком на холм к деревне, видневшейся пред ними, и там дожидаться, пока починят экипаж. Пустившись дальше, беглецы замешкались в Варение, где чей-то голос внезапно крикнул: «Они узнаны!» А затем последовали набат, барабанный бой,