Царство юбок. Трагедия королевы — страница 96 из 113

— Слушай дальше, сестра! «В семь часов, как только сменятся часовые, явится человек, одетый фонарщиком, будет стучаться в ворота и требовать, чтобы выпустили его детей, которые сегодня зажигали фонари вместо него. Тогда Т. выведет к нему переодетых королевских детей, причем будет бранить фонарщика, что он поручает свою работу детям, а не исполняет ее сам. Вот план, вполне возможный и допустимый, если только все условия будут точно исполнены. Пока дело откроется, у беглецов будет уже, по крайней мере, семь часов впереди, и королевское семейство, с паспортами, приготовленными Ж., будет уже далеко, на пути в Нормандию; в Дьеште беглецов Ж. и Т. ждет корабль, нанятый у одного друга-англичанина, и тогда»…

— Добрый день, мадам Тизон! — раздался в соседней комнате громкий голос дофина, — Добрый день, дорогая мадам Тизон!

Принцесса поспешно спрятала бумагу у себя на груди, а Мария Антуанетта едва успела сунуть в карман моток шелка, как Тизон уже появилась на пороге, осматриваясь своими рысьими глазами, которые затем пытливо устремились на обеих женщин. Она заметила, что лицо королевы не выражало обычного спокойствия, а на щеках принцессы выступил не свойственный ей румянец.

«Что-то не ладно, они что-то задумывают! — мелькнуло в голове шпионки. — И что это значит, что комиссаров нет в передней, так что эти женщины могут выдумывать здесь без всякого надзора свои плутни?»

— Вы читали? — спросила она, внимательно осматривая каждую вещь, стоявшую на столе около дам. — Да, вы читали: я слышала шелест бумаги, а между тем не вижу ни одной книги.

— Вы ошиблись, — возразила принцесса, в то время как Мария Антуанетта не поднимала взора от работы. — Мы не читали, а шили. Но если бы мы даже и читали, то разве это преступление? Разве издали новый закон, запрещающий чтение?

— Нет, — ответила Тизон, — но я удивляюсь, что после того, как слышишь шелест бумаги, не находишь ни одного клочка. Ну, все равно! Вы имеете право читать, и делу конец! — И она ушла, еще раз пытливо оглядев все углы, как ищейка, — Надо поглядеть, кто у нас сегодня дежурный, — пробормотала она, выходя через боковую дверь в коридор, — я не удивлюсь, если это окажутся Тулан и Лепитр… ну, да, конечно, так и есть! — прибавила она, заглядывая в переднюю через наружную дверь, — Тулан и Лепитр! Посмотрим, что скажет на это старуха Симон!

Она быстро проскользнула вниз по лестнице и через никогда не закрывавшуюся дверь вошла в квартиру привратника.

Мадам Симон, одна из самых ярых вязальщиц, только что вернулась с площади, и, сидя на плетеном стуле, усердно считала заметки на длинном бумажном чулке, который держала в руках.

— Ну, гражданка, сколько сегодня голов? — спросила Тизон.

Симон медленно покачала своей тяжелой головой, украшенной белым чепцом, и с мрачным неудовольствием ответила:

— Почти и считать не стоит! Машина плохо работает, а судьи становятся беспечны. Сегодня было только пять тележек, а в каждой всего по семи человек.

— Как? — вскрикнула Тизон, — Значит, всего-навсего тридцать пять голов?

— Да, только тридцать пять, — повторила Симон. — Я сейчас пересчитывала по своему чулку. И ради такой безделицы мы просидели шесть часов на сырости и на холоде?! Говорю вам, машина работает чересчур медленно. Судьям больше не доставляет радости произносить смертные приговоры, они становятся небрежны!

— Надо их подогреть, — со злобной улыбкой сказала Тизон, — ваш муж должен бы поговорить об этом со своим другом Маратом и сказать этому гражданину, что его лучшие приятельницы-вязальщицы и больше всего гражданка Симон недовольны и что, если так будет продолжаться, то женщины придут в ярость и потащат на гильотину всех мужчин. Поверь, гражданка, что это немножко встряхнет их, потому что вязальщиц они… уважают, а если они побаиваются черта, то еще больше боятся его бабушки, а мы, вязальщицы да торговки, конечно, можем считать черта внуком.

— Да, они боятся нас. Да так и должно быть, — сказала Симон, медленно принимаясь за свое вязанье, — я сама поговорю с Маратом и, поверьте, сумею поджечь его. Тогда мы увидим более забавные представления, и на площади появится большее количество тележек. Надо только глядеть в оба и доносить на всех подозрительных и преступников.

— Я всегда смотрю в оба, — с грубым смехом сказала Тизон, — и чую изменника даже прежде, чем он успеет что-нибудь сделать. Например, оба муниципальные чиновники, Тулан и Лепитр. Ты доверяешь им, гражданка?

— Нисколько не доверяю, да никогда и не верила, — с достоинством ответила Симон. — По нынешним временам никому не следует верить, особенно людям, старающимся почаще дежурить у австриячки; вроде истинный республиканец слишком презирает аристократов, чтобы находить приятность в обществе этой дряни; он избегает ее, между тем как Тулан сам лезет к ней. Знаешь ли, гражданка, сколько раз в последний месяц дежурили здесь Тулан и Лепитр? — Она вытащила грязную записную книжку из ридикюля, висевшего на черных шнурках на ее загорелых, волосатых руках, и стала ее перелистывать, после чего сказала: — Вот посмотри, гражданка Тизон, сегодня двадцатое февраля, а эти двое дежурили здесь уже восемь раз, то есть втрое чаще, чем следовало бы, потому что каждый из муниципальных чиновников, назначаемых на дежурство в Тампле, дежурит не больше раза в неделю. А мой муж так глуп и так слеп, что верит этому брехуну Тулану, будто тот стремится побольше и почаще быть в его обществе! Но я… я не дам себе зубы заговаривать, не дам пускать себе пыль в глаза, потому что смотрю в оба, гражданка, смотрю в оба, говорю тебе!

— Они сегодня даже не сидят в передней, — шепнула Тизон, — они сидят снаружи и закрыли двери, так что австриячка сидит себе одна и без присмотра целые часы!

— Одна?! — вскрикнула вязальщица и так брякнула одна о другую свои блестящие спицы, что они зазвенели на разные тона. — Гражданка, это не муж мой виноват, это его обошел Тулан, у которого на это должны были быть особые причины! Даже если бы это было только из сострадания к австриячке, так и этого довольно, чтобы объявить его подозрительным! Его надо выгнать отсюда! В Тампль нельзя допускать таких сострадательных гадин! Я исправлю его, я вымою его человеческой кровью!

Ее глаза блестели такой холодной жестокостью, такая злобная улыбка играла на ее тонких, бледных губах, что даже Тизон испугалась и почувствовала, точно холодный, ядовитый паук заползает ей в сердце.

— Они все еще сидят не в самой комнате? — спросила через несколько мгновений Симон.

— Да, гражданка, они сидят на площадке, а австриячка с ее отродьем все еще одна и без присмотра, и так будет, наверное, еще целых два часа, потому что до смены остаются как раз два часа.

— Да, да, это правда, — прошипела вязальщица, раздувая ноздри, подобно гиене, почуявшей добычу и кровь. — Они будут сидеть там еще два часа, играть в карты, петь глупые песни, улещать моего глупого мужа и уверять его, что они очень любят его и ради него сидят в Тампле! О, если бы они попали ко мне, я задушила бы их собственными руками! Я из каждой спицы сделала бы кинжал и вонзила бы его каждому из них в сердце! Но постой, постой, все должно идти законным порядком! Пожалуйста, гражданка, займи на полчаса мое место и посторожи дверь: мне надо отлучиться по очень, очень важному делу!

— Для меня большая честь быть заместительницей такой известной и уважаемой гражданки, про которую всякий знает, что она — надежнейшая патриотка и самая мужественная вязальщица, которая бровью не моргнет и спокойно считает свои петли, когда головы валятся в корзину!

— Если бы я дрожала при этом, то сама себя удавила бы, — сказала Симон жестким, суровым голосом, вставая и накидывая плащ, — Если бы я заметила в своем сердце хоть искру сострадания, я до тех пор поливала бы ее кровью аристократов, пока она не загасла бы навсегда, а до этого момента я сама себя презирала бы и ненавидела, потому что в таком случае была бы не только дурной патриоткой, но и дурной дочерью своего несчастного отца. Проклятые аристократы не только замучили всю страну и весь народ, — они также убили моего дорогого отца! Да, гражданка, убили! Они объявили, что он — изменник, и знаешь, за что? За то, что он громко рассказывал грязные истории про австриячку, которая тогда была еще королевой и про которую тогда другие осмеливались говорить только шепотом! За то, что он сказал, что король — тряпка, которой вертит королева! И это они называли государственной изменой, и за это расстреляли моего отца, моего доброго, храброго отца! Благодарю судьбу, что эти времена прошли, и всячески буду стараться, чтобы они не возвратились! А для этого надо быть настороже, надо следить, чтобы не уцелел ни один аристократ, ни один роялист. Все они должны погибнуть на гильотине, все! Ну, гражданка, садись на мой стул и возьми мое вязанье. Ах, если бы оно могло говорить тебе то же, что говорит мне, если бы могло рассказывать тебе, какие мы с ним вместе видели головы: знатные, прекрасные, молодые, старые! Это позабавило бы тебя, гражданка, и ты не могла бы не посмеяться! Ну, прощай! Сторожи хорошенько! Я скоро вернусь!

Да, Симон очень скоро вернулась с торжествующим видом и горящими глазами, подобно кошке, которая уже держит мышку в бархатной лапке и от времени до времени запускает в нее когти. Взяв от Тизон свое вязанье, она предоставила ей теперь вернуться наверх, на ее обычный пост.

— И если можете, — сказала она, прощаясь, — то помучьте чем-нибудь австриячку! Заставьте ее немножко поплатиться за то, что она столько часов провела без всякого присмотра. Народ воздаст вам за ваши старания. Так посерди же ее хорошенько, гражданка, посерди австриячку!

— Это очень трудно, — со вздохом ответила Тизон, — потому что она с некоторых пор стала очень равнодушна и холодна. С тех пор, как Людовика Капета нет более на свете, его вдова очень переменилась: ее точно ничем уж нельзя рассердить или обидеть.

— Какие вы все мягкие и слабые создания! — сказала Симон, пожимая плечами. — Видно, что вас смолоду кормили молоком, меня же моя мать кормила только ненавистью. Мне было только десять лет, когда расстреляли моего отца, и с той поры не проходило дня, чтобы мать не напомнила мне, что мы должны отмстить за него всему королевскому отродью. Я должна была поклясться ей в этом. Гнев и ненависть против аристократов были моей ежедневной пищей, я жила ими. Посмотрите, что сделала из меня такая ненависть, такая жажда мщения! Посмотрите же на меня! Мне еще нет двадцати четырех лет, а я кажусь старухой. Ничто больше не трогает меня, и единственное, что живет в моем сердце, что сжигает его, — это месть! Поверь, гражданка, если бы я была на твоем месте, я знала бы, чем рассердить австриячку, и мне, наверное, удалось бы выжать из нее слезы.