Она же кружила рядом на пестром коньке. Он услышал голос, который еще несколькими днями ранее казался ему зловещим; высмеивал его тогда и подшучивал над ним. Теперь же голос этот был слабым и почти без дыхания.
– Я должна возвращаться, – выдохнула Коорта. – Увидят, что меня нет, пустят собак с манкуртами. Ты цел? Дышишь?
– Коорта… зачем ты это делаешь?
– Потому что ты глупый, как и все лендичи. Тебе нужно убегать из села. Они принесут тебя богам. Не поколеблются. Но это… неважно. Случится что-то страшное. Отец болен, сердце надорвалось, он уже не будет править. Теперь власть в ауле перейдет к Югуну, а он тебя ненавидит. Сделает тебе что-то похуже твоих людей. Держи!
Вдруг она вытащила что-то из-под плаща и бросила на подлесок рядом с парнем. Вещь эта с легким звоном ударилась о камень. Меч, но не тот, не сломанный. Меч Навоя!
– Защитишься. Убегай, прошу.
Он молчал, не чувствовал сил, чтобы ей отвечать.
– Ты дурень! Глупый, как осел! Как и все они. Мы, хунгуры, живем вместе, не бросаем друг друга в беде и спасаем друг другу жизни. А ты… ты…
– Коорта, – простонал он. – Погоди.
Но она ударила коня нагайкой и сбежала в лес. Прежде чем он собрался с силами, чтобы встать, от нее остались только невидимые во тьме следы копыт и едва ощутимый запах мокрой конской шерсти.
Юношич поднялся, сделал шаг и тогда только споткнулся о длинный узкий рыцарский меч.
Когда она уехала в темноту, Юношич сперва не знал, что делать. Блуждал ночным мокрым осенним лесом. Вокруг ключом била жизнь. В логе, в дубняке он спугнул молодняк диких свиней, долго вслушиваясь потом в треск ломаемых веток и в шум, с которым убегала их стайка. Видел серн, оленей. Не слышал воя волков. К счастью.
Обходил село, направляясь в дубраву, о которой говорил Навой. Последний выход, хотя он все еще не решил, как ему поступить. «Вложи меч в дупло, дай знак моим», – звучали у него в ушах слова Навоя.
– Отец, – прошептал он. – Ты умер неотомщенным. Жди меня.
Дуб, который называли Правечным, высился посредине поляны – разрастаясь во все стороны, воздевая суковатые ветви, словно желая раздавить смельчака, который нарушил его покой. Был он разодран посредине длинной щелью дупла, там отсвечивали старые гнилушки. Юно подходил к дереву в замешательстве, все медленнее; вложил меч в дупло, словно сокровище, осторожно и медленно, уперев рукоять в шершавую древесину внутри.
Стоял и ждал. Больше ничего не оставалось.
Тьма начала редеть, ночь уходила, изменялись отзвуки леса и голоса зверей. Теперь между деревьями вился густой молочный туман; далеко на востоке, над Кругом Гор, вставал ранний осенний рассвет; уже через минуту полосы света должны были сойти на поля и леса Старшей Лендии, скрытые во тьме язычества и ночи.
Ничего не происходило. Никто не пришел, никто его не окликнул. Юношич трясся от холода, вымок от росы. Наконец он пожал плечами и пошел в сторону села, минуя вековечные деревья.
И вдруг случилось несколько вещей одновременно. Сперва он почувствовал запах железа и кожи. Потом кто-то схватил его за плащ, втянул за дуб; сильные, грубые руки схватили его за волосы, как хватал Хамжа на огнище, выкрутили руки за спину.
А потом голос: спокойный, но злой, презрительный:
– Навой из Запранцев, кмет? Был ранен, ты его видел?
– Я ему четыре дня носил еду и воду в хибару…
– Где он? Говори!
– Мертв. Убили его хунгуры, зимуют в Дубне, целый аул.
Кто-то с силой тряхнул его, толкнул, парень бы опрокинулся, если бы его не удержали на ногах, а кто-то все еще выкручивал ему руки.
– Перестаньте, – простонал он. – Я на вашей… Кости сломаете!
– Как он погиб? Говори, падаль! – выдохнул ему на ухо злой голос.
– Как муж. Один посреди… степных псов.
– Сколько юрт в ауле?
– Девять. Старшим там Тормас, – простонал Юно. – Он болен, сдыхает со вчера. Если пойдете в село, то застанете его людей врасплох.
– Тормас?! – чуть ли не крикнул какой-то молодой голос. – Я его знаю. Старая история… Ну-у, интересно, братья.
– Веди к лагерю, вошь! – выдохнул кто-то Юношичу в ухо. – Но не с большака, сбоку веди. Если предашь, то обдерем тебе кожу. И не только с тобой так поступим.
Другого выхода у него все равно не было.
Проклятых он увидел только у самого аула. Раньше они вели его впереди, а на голову набросили какой-то мешок или капюшон, так что он видел только кусок ближайшего окружения и землю под ногами. Сзади постоянно придерживали его за руки – казалось, что руки эти были костистыми, как у волхва, ногти больно впивались в тело.
А когда в тумане замаячили серо-пурпурные стены юрт, украшенные уродливыми башками хунгурских бесов, Таальтоса и Каблиса, с вышивками в виде черепов и безголовых чудовищ – кто-то сорвал материю с его головы, а Юношич поднял взгляд.
Он увидел мужчин, похожих один на другого как осенние ночи. Худые, костистые фигуры – словно стрыгоны, вставшие с места древней битвы. Ржавые панцири, гнутые, выщербленные доспехи, потрепанные клепаные стеганки. Порубленные, в шрамах щиты с Дружичами, Окшами, Запранцами, Вепрями, Болещами, Бзурами, Шренявами, синими Гончими, Богориями. Подстриженные под горшок головы, некоторые без шлемов, в кольчужных капюшонах, в шишаках, отмеченные рубцами. И одинаковые, как у братьев, выгоревшие, холодные глаза.
Проклятые, призраки, духи, ужас хунгуров и волхвов. Он был у них в руках.
– Парень правду говорил! Отпустите его!
Сказал это высокий, худой, молодой еще мужчина. Постриженные по-лендийски волосы его уже поседели, а на миндалевидном щите нарисована была Дружица – вьющаяся, словно змея, лента на красном поле. Вверху она обрывалась, словно не хватило ей серебристой нити. То же самое и с остальными: Окши были без гвоздей, Бзуры – без наконечников, Подковы – перерубленные. Щербины – знак позора тех, кто припозднился к смерти на Рябом поле, рядом с королем Лазарем.
– Делай, что должен, брат Якса, – сказал другой воин, белобородый и седовласый.
– Делайте и вы, братья!
– Как Якса приказал.
– За честь! За кровь!
– За наш позор!
Юношич почувствовал вдруг, что он свободен, что куда-то делись державшие его руки. Проклятые схватились за мечи и двинулись вперед. Сквозь туман – мрачные, хмурые фигуры.
Шли.
Хунгуры оказались дураками! В эту ночь они даже не выставили стражу.
Проклятые вошли между юрт, шатров: быстро, почти бегом. Самый младший, которого называли Яксой, первым добрался до юрты Тормаса, отбросил в сторону клапан на входе; схватил меч – поставил стопу на святой хунгурский порог, прошел по нему правой ногой, словно бросая вызов всем степным бесам. Внутри кто-то крикнул, завыл, тихое ворчание барабана вдруг оборвалось, когда внутрь ринулись остальные Проклятые.
Юно почувствовал, что бежит; полетел следом за ними почти не раздумывая; не был уверен, хочет ли он все это увидеть, но кто-то подтолкнул его в спину – так что он чуть ли не упал в шатер, споткнувшись о порог. Едва не раздавили его чьи-то ноги в кольчужных сапогах, он почувствовал один пинок, второй; никто его не бил, просто новые и новые вооруженные люди врывались в юрту, не глядя под ноги.
В лагере поднялся рев. Яростный крик отчаянья, страха и боли, словно хунгуры были вовсе не степными волками, бесами, язычниками, а… обычными людьми, свободными из сел, испуганными женами, плачущими детьми. Словно не были они ордой кровавых демонов.
В юрте царила сутолока – вокруг выстеленного коврами лежбища, на котором лежал бледный, облитый потом Тормас, собрались двое его сыновей, жены, наложницы с малыми детьми, рабыни, дальние родственники рода. Все без оружия, в халатах, в кафтанах, кожанках, меховых колпаках, украшенных рогами, некоторые – и без них, открывая выбритые на лбу головы с косичками со вплетенными в них костяными шариками, вырезанными в форме человеческих черепов на висках.
Проклятые пали на них как сама месть. Били мечами, топорами, рубили, крушили, резали, валили на землю, добивали клинками упавших – как молниями.
Все разыгрывалось на глазах у Юно, который видел это и старался, чтобы ничто не ушло от его взгляда. Смотрел, как воины в драных стеганках секут, размахиваясь от уха, кричащих и убегающих жен Тормаса, как приканчивают тех, у кого ноги запутались в коврах, в бараньих и волчьих шкурах, в кусках войлока. Видел, как падают в корчах хунгуры, плюются кровью, неловко заслоняются саблями или ищут в панике оружие на левой, мужской половине.
Был свидетелем того, как Бокка, третья жена большого хунгура, пыталась отползти по разбросанным коврам и подушкам, держась за разрубленный живот и вываливающиеся кишки. Как младший сын Тормаса, воя, хватался за обрубок левой руки, прежде чем лендичи затоптали его и закололи мечами.
Хуже всего был скулеж – потому что даже не плач – отрываемых от матерей детей, которых бросали на пол, топтали, словно ядовитых червей, окованными сталью ногами. И они рыдали, когда лендичи разбивали им головы о горячие камни очагов, добивали рукоятями мечей, били кулаками, бросали на деревянные столпы, подпирающие потолки рядом с дымовыми отверстиями.
Стены были забрызганы кровью, ковры и шкуры на глинобитном полу – усеяны мертвыми или бьющимися в корчах телами. Проклятые собрались теперь вокруг трясущегося Тормаса, стояли, тяжело дыша, залитые кровью вокруг постели, на которой тот лежал, бессильный, будто мешок, укрытый волчьими шкурами, в шапочке собольего меха, равнодушный уже ко всему, что творилось вокруг.
Тот, кого звали Яксой, отбросил на спину кольчужный чепец, склонился, схватил хунгура за украшенное складками жира горло, приподнял трясущуюся, мокрую от пота голову, заглянул в глаза.
– Тормас, – произнес он с печалью. – Что за встреча. Узнаешь меня? Я – сын Милоша, мальчик, которого ты, когда я был ребенком, преследовал по всей Лендии. Тот, которого вы с родственником хотели выдать кагану, чтобы я ре