– Лялечка, милая, что для тебя сделать, девонька?
Илона глянула на него потемневшими пуще обыкновенного, жгучими очами:
– Зачем из хора забирал? Пела плясовые, печаль и забота нет никогда. А теперь – от один берег уплыла – к другой попасть никак. Погубить ты меня, Валерий Валерьяныч, ох, губил.
Валерий словно ухнул в ледяную прорубь.
– Надо было по благословению, – шепнул отец. – Вишь ты, гордец-благодетель. Самонадеян, ты, братец.
Валерьян Валерьевич долго молча гладил по голове отвернувшееся от них приемное дитя.
Натянув ворот шинели до ушей, Валерий Валерьянович бодро топтался с ноги на ногу у Исакия: мороз испытывал фамильное шевцовское нутро на прочность.
Наконец подкатил в собственном экипаже бравый гвардеец и без пяти минут штабс-капитан Дружной. Офицеры протянули было ладони для рукопожатия – и обнялись. Поехали поужинать в «Контан», где их уже ожидали приятели Сергея Александрыча. Дружной особо намеревался свести друга с колоритною личностью – поручиком Захаром Анатольевичем Томшиным, остряком, доводившим аудиторию до колик от смеха, и выдающимся усачом, купавшим и без того рыжие усищи в соусах и борщах.
Взбираясь в пролетку, Дружной взахлеб делился с Шевцовым событиями своей жизни:
– А я, представь, в инфекционную больницу угодил, да и надолго.
– Что ж – гепатит? Выздоровел?
– Черта с два гепатит. Это у вас там, в далях азиатских: чуть что – желтуха. А я, брат, «постыдную болезнь» подхватил. Теперь с содержательницей борделя сужусь: оказывается, у ее «кошечки» санитарный альбом был просрочен! Регулярно они обязаны девиц обследовать.
– Господи, Дружной, откуда такие подробности?
– Не лицедействуй, Шевцов. Сам знаешь: у нас в части до половины состава эту болезнь переносит, да хоть и семейные. Пришлось лечение претерпеть – 30 меркуриальных впрыскиваний. Боль адская, хоть кричи! Говорят, небезызвестный профессор Эрлих изучает новое лечебное средство – ждем-с-не дождемся.
– Не по делам ли награда?
– Фу-у, Шевцов: фарисейство дурно пахнет. А сам что – непорочный младенец?
– Да как сказать… Однако, признаюсь, был обескуражен таким разительным контрастом: в азиатских, как ты выражаешься, нехоженых далях встретить гулящую девку или попросту пьяную женщину на улице – скандал и небывальщина, не то что в наших городах. А тут «желтобилетные», не скрываясь, на публике ходят, знай, околоточных «отдаривают».
– Моралист ты, однако. Шевцов, сам-то что? Видал я Илону – чудо как хороша! Надеюсь, ты сумел найти путь к ее сердцу?
– И не думал.
– Что же ты – избегаешь ее? Отчего?
– Опасаюсь увлечь и увлечься. Безупречная девушка: завидная суженая кому-то достанется. Куда ж я со своим послужным списком. И – не свободен, ты же знаешь.
– А это не условности, по-твоему?
– Для меня нет.
– Вот и разберись с тобой, когда у тебя все так запутано.
– Что же премудрого: ин суд человеч, а ин – Божий.
– Вот морока. Ну, хорошо. Предположим, репутация Илоны дальше «содержанки» не выйдет: у двух мужчин на содержании, даром что фамилию свою даровали. Однако если ты уж твердо вознамерился все по-честному разрешить: супруга твоя в адюльтере пребывает пятый год – чем не довод Синоду?
– Плохо ты знаешь Илону. Будет думать – из жалости, ни за что не пойдет.
– Докажи обратное!
– В том-то и закавыка… Обратного состояться не может.
– У тебя в прошлом случился трагический роман?
– Дозволь умолчать.
– И ты не дашь волю сердцу?
– Не дам: права не имею. Предположим, полевому офицеру из Туркестанских степей кто ж цыганку принять запретит. И так на краю света служу, мне терять нечего. Но что я предложу ей, Дружной? Нежнейшей диве с чарующим голосом сирены следует блистать в столичной опере, а не обретаться в чуждых краях, не прозябать в постоянном ожидании прожаренного пеклом пыльного вояки.
Валериян Валерьевич расхаживал взад и вперед, стремясь сдержать обуревающие его гнев и досаду.
– Вот я, старый пень, сперва и в голову не мог взять, чего это Станислав к нам дорожку проторил… А потом думал, сладят они, и к тому вроде шло. Ведь голова седа, а все к людям доверчив! Подлости различить не умею. А мы-то радехоньки ему, как своего привечали. И маменька его не противодействовали. Видно: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.
– Отец, полно, слава Богу, Илона себя уберегла, девушка честная.
– Да, но он-то, он!
– Ну, Бог ему судья. Как она?
– Сидит одна… Хоть бы поплакала.
– Плохо. Впрочем, все перемелется, еще судьбе спасибо скажет.
– Господь ее уберег! А не «судьба».
– Да, разумеется; и молитвы твои.
– Так как он сказал – «заповедано предками»?
– Не распаляйся, отец. Уж сто раз говорено.
– Валерий! Если на то пошло – при всем моем неприятии революционных безумств, коль скоро они необходимы для отмены сословий, я сам готов стать их адептом. Бедная девочка!
Казимеж Адамович Дубовицкий, военный врач, принимавший Шевцова, прописал ему крепкое снотворное. Памятуя ночные кошмары, которые уже один раз потревожили семью, тот с благодарностью принял рецепт.
Господин Дубовицкий умел оценить цельность натуры туркестанского храбреца, о котором в свете ходили самые лестные разговоры. Он опрометчиво решился «попотчевать» рассказами азиатского героя своего близкого приятеля, Петра Бернгардовича Струве, – и пригласил обоих на обед.
Пытливому Шевцову самому была любопытна личность господина Струве, в особенности идеологическая метаморфоза – превращение когда-то убежденного социал-демократа, стоявшего среди прочих революционеров у истоков создания РСДРП, в буржуазно-либерального консерватора, выдвигавшегося во вторую Государственную Думу адептом философского идеализма.
Но даже обладавший исключительно тонкой интуицией Шевцов не смог бы предугадать дальнейшего идеологического движения Струве, через участие во Временном правительстве в недра оппозиционных большевикам и красному террору организаций, вплоть до присоединения к белому движению. Вся жизнь этого господина была решительным и неистовым толчением воды в ступе, ярчайшим образчиком пути пожизненного оппозиционера.
В пору знакомства с Валерием Валерьяновичем сей прелюбопытный персонаж проявлял себя на многих фронтах: преподавал на кафедре политэкономии в Санкт-Петербургском политехническом институте, являлся соредактором журнала «Русская Мысль», сотрудником «Московского еженедельника» и участником сборника «Вехи», критиковавшего овладевший интеллигенцией политический радикализм и вызвавшего в среде либеральной буржуазии бурю горячих откликов.
Господин военный врач с гордостью за известного знакомца поделился с Шевцовым выпуском «Вех». Перед визитом Валерий Валерьянович полистал статью Петра Бернгардовича: господин Струве обвинял русскую интеллигенцию в участии и подготовке первой революции 1905–1907 годов и теперь призывал ее заниматься «политическим самовоспитанием». Не прослеживалось в статье ни признаков искреннего раскаяния, ни, тем более, публичного самообличения.
Пообщавшись с убежденным «кадетом», сторонником теории оттеснения самодержавия от власти любыми средствами, вплоть до временного сотрудничества с большевиками, Шевцов припомнил свое давнишнее размышление о пассажирах, долбящих днище корабля в открытом море.
– С ума вы здесь все посходили, – презрев церемонии, резюмировал Шевцов.
– Полно: что с него возьмешь, Казимеж Адамович, – по окончании обеда саркастически подвел итог умнейший, но непонятый господин Струве, запахивая пальто и спускаясь по лестнице.
Он направлялся в ресторан «Палкинъ», где, пощипывая усы и почесывая бородки, его уже поджидал в нетерпении целый выводок столь же блестяще образованных и полезных обществу, не до конца еще вылупившихся из самодержавного яйца, но вселяющих надежды подопечных струвят.
Плеяда гениев либеральной современности, возглавляемая социалистом господином Бердяевым, млея от ощущения собственной значимости и упиваясь единомыслием в вопросах демократии, достигаемым в драматичных дискуссиях, заседала в ресторанном кабинетном чреве – в плодотворной разноголосице, пламенея новыми речами и возгораясь космического масштаба идеями. Это были люди пристойные. В отличие от нищей компании младших офицеров, они не шлялись по доступным кокоткам, а посещали солидных дам. Они имели достаточные счета в банках и вышколенную недешевую прислугу. Странное дело: чем радикальнее был оппонент самодержавия, тем объемнее становился карман. Лишь немногие задавались вопросом о причинах такого парадокса. Это была среда, сугубо чуждая прямолинейному и огрубевшему в казармах Шевцову, воспитанному в иллюзорных идеалах верности присяге. Так виделось его новым знакомцам.
– Аннушка, душка, наконец-то пожаловала!
– Софочка, да и ты сто лет Москвы не навещала!
Так восклицали сестры, заключив друг дружку в объятия. Вместе с мужьями они прибыли на Загвоздинскую к отцу на его семидесятилетний юбилей.
– Зюзик. Совсем не переменился!
– Вы мне льстите, Анна Валерьяновна: моих проплешин разве слепой не заметит, – отнекивался польщенный Зиновий Андреич.
– Ну, будем считать, меня ослепило сердечное к вам расположение.
И они возбужденно смеялись, довольные друг другом.
Но ни сестры, ни их мужья не отваживались, как прежде, заключать в объятия Валерия или ласково прихватывать его за подбородок: перед ними стоял малознакомый суровый мужчина, с тронутыми инеем висками, с отчужденным взглядом. Такой бывает у древнего старика или человека, который свел близкое и до обыденности привычное знакомство со смертью, противное природе любого здравого душой человеческого существа.
На семейное собрание и совместную трапезу по настоянию хозяина дома была допущена Илона. Сестры при встрече с ней в ледяном безмолвии едва кивнули. Зиновий Андреич, приложившись к ручке Анны Валериановны, тут же сделал вид, что у него запропастился платок, который нужно срочно сыскать, избежав таким образом необходимости здороваться с приемной дочерью Шевцова. И только Порфирий Осипович, супруг Анны Валериановны, пораженный красотой юной девы, охотно и долго лобызал шелковую кисть, расточая медоточивые комплименты. Илона в конце концов мягким, но решительным жестом высвободила руку из его лапищи, чем еще более раззадорила мужичину.