Тщеславие — страница 23 из 47

В общем, что бы ты ни делал, результат — минус бесконечность.

И вот тогда, только тогда планы в голове становятся абсурдны до совершенства и так непохожи на привычную правду, что начинают постепенно осуществляться.


Глава 2


Планов было два: просто абсурдный и абсолютно неосуществимый.

Первый, абсурдный, заключался примерно в следующем: нужно каким-то образом попасть в число сотрудников телевидения и снова оказаться в поле Славиного зрения, а уж там как-нибудь разберемся. Абсолютно неосуществимый, на бумагу переложить трудно, но я все-таки постараюсь: в результате этого плана я должна была написать нечто гениальное, стать слегка знаменитой, и вот тогда Слава все прочитает и все поймет, поскольку о ком и для кого же мне писать, если не о Славе и не для Славы, он — моя единственная тема, а значит, оценить написанное мной по-настоящему сможет только он один, и пусть все остальные громко аплодируют, мне эти аплодисменты на фиг не нужны, лишь бы он, Слава, прочувствовал, оценил и вернулся, и вот тогда все будет расставлено по местам уже окончательно, он больше никогда не посмеет меня презирать… и не любить не посмеет…

Странно, но, против всякой логики, я начала с осуществления именно этого последнего плана, а именно: подала для начала документы в Литературный институт имени А.М. Горького.

В истоках этого смелого и, я бы даже сказала, наглого шага стоял небезызвестный брат Михаила Кубрика — Алексей Кубрик, поэт из города Балашихи Московской области, прошедший в свое время конкурс в двадцать пять человек на место. «Чем я-то хуже?» — подумала я самоуверенно, хотя стихов Алексея Кубрика никогда и в глаза не видела и понять, чем я хуже, не могла просто по определению. Потом призвала на помощь одну из маминых знакомых, светскую леди Марину Сергеевну, тридцати пяти лет от роду, обладательницу двух не слишком удачных дочерей школьного возраста, двух любовников: одного — кавказской, другого еврейской национальности, тоже, кстати, не слишком удачных, — шумного рыжеволосого мужа, человека ревнивого и недалекого, а также давнюю почитательницу моих поэтических талантов, и мы в четыре руки стали готовить мою вступительную подборку исходя из ее взрослых, сложившихся вкусов.

У Марины Сергеевны было огромное количество знакомых везде, и, покопавшись в растопыренной телефонной книжице, она легко отыскала номер одного из своих старых приятелей, бывшего выпускника Литературного института, а ныне — банковского служащего. После недолгих уговоров (отказать в чем-либо Марине Сергеевне было практически невозможно) старый приятель согласился, так уж и быть, просмотреть подборку стихов молоденькой протеже, и мы сговорились встретиться в вестибюле метро «Китай-город» для передачи рукописи на предварительный просмотр профессионалу.

Народу в вестибюле было, как обычно, море, и я потеряла лишних двадцать минут на игру в загадалки: он — не он, поскольку по внешнему виду писатели, как ни странно, совершенно не отличаются от нормальных людей.

В результате Виктор сам обнаружил меня при помощи очень простого приема: он поочередно подошел ко всем стоящим вдоль стен вестибюля девушкам и спросил, не его ли они ждут. Не то чтобы я его совсем не заметила, но почему-то именно его кандидатуру отмела сразу как неподходящую, пока краем глаза наблюдала, как какой-то мужчина — очень худой, очень коротко остриженный, в белом и совсем легком, не по сезону, плаще — пытается заговаривать со всеми подряд представительницами прекрасного пола, начиная от самых томных и неприметных и заканчивая яркими <вамп». Время от времени он скользил по мне глазами, но всегда — мимо, и подходил к кому-то другому, я уже начинала подозревать в нем опасного маньяка или как минимум проходимца, и только когда он, с выражением полной безнадежности, дошел-таки до меня и спросил, не Надя ли я, ситуация наконец прояснилась. «А на поэта я вовсе не похожа», — отметила я про себя, но Виктору ничего не сказала, только папку с рукописью передала.

— Я вообще-то на прозе учился, у Орлова. Ну, который «Альтист Данилов» и всякое прочее, — сказал мне Виктор с явным недоверием в голосе. — Вас Марина об этом не предупредила? Нет?

Я честно помотала головой в знак отрицания.

— В общем… Я ничего не могу обещать… — Виктор подбирал слова, кажется, отыскивая наименее обидные. — Я, разумеется, посмотрю… поскольку обещал… но… надеюсь, вы понимаете, что…

— Ну что вы, не беспокойтесь, я все понимаю, — успокоила я его.

— Вот и хорошо, вот и правильно, — пробормотал Виктор, с трудом запихивая папку в свой набитый бумагами дипломат. — Свяжемся через Марину, дней, скажем, через десять… Но если что… ну, вы понимаете… Тогда увольте.

— Спасибо! — сказала я. — Извините за беспокойство! И он, наскоро откланявшись, канул в недрах метрополитена.


Примерно через неделю к нам в квартиру вплыла леди Марина Сергеевна и передала мне из рук в руки обрывок тетрадного листа с Викторовым телефоном.

— Он звонил мне вчера на работу, — величественно изрекла леди Марина Сергеевна, — просил тебя перезвонить. По-моему, ему понравилось.

Я тут же помчалась на улицу, к телефону-автомату, и перезвонила.

Виктор был гораздо приветливее, чем при первой встрече. Он долго и путано объяснял мне что-то про «искру Божью», а потом добавил, что подборку передал своему другу, настоящему поэту, дабы утвердиться в своем мнении.

— Вы, Надя, позвоните мне дней через пять, друг мой прочитает и, может, посоветует что-нибудь дельное. Хотя сам я думаю — у вас проблем с творческим конкурсом быть не должно, так что готовьтесь сразу ко вступительным экзаменам.

Я даже не удивилась его похвалам. Не от самоуверенности. И не от осознания собственной гениальности. Просто после истории со Славой и Лорой я ощущала себя немножечко мертвым и плохо прописанным персонажем круто сваренной мелодрамы для дам и, казалось, навсегда утратила способность удивляться.


О, ирония судьбы! Другом Виктора оказался небезызвестный уже Алексей Кубрик, балашихинский поэт (очень, кстати, хороший поэт, как выяснилось), брат Мишки Кубрика.

Он привел меня в институт, посадил против себя в пустующей аудитории номер четыре и в течение часа терпеливо объяснял, почему половина моих стихотворений никуда не годится и их надо срочно аннулировать из вступительной работы. Когда же от почти восьмисот строк осталось примерно триста, он удовлетворенно отряхнул ладонь о ладонь и сказал:

— Ну, ты особенно не расстраивайся. Остальные, как я понимаю, вполне конкурентоспособны. Можешь хоть завтра в приемную комиссию нести. Поверь мне, бывает куда хуже!

А потом он дал мне совет: кроме того, чтобы сдать работу на конкурс, неплохо еще было бы подойти с ней (с работой) к мастерам, которые в следующем году себе семинары набирают, чтобы уж наверняка. Многие так делают, ничего предосудительного в этом нет.

Потом зашел на кафедру творчества и разузнал фамилии потенциальных руководителей. Потом сообщил, что их можно застать в институте только по вторникам — в день семинаров. Потом показал дверь, за которой принимают на конкурс работы. А потом навсегда исчез из моей жизни, и даже в кулуарах ЦДЛ, Литфонда, Союза писателей и прочих подобных местах я его ни разу больше не встречала. Ей-богу, жаль. По многим причинам. Например, я почему-то, даже не знаю почему, не смогла сказать Алексею, что раньше училась вместе с его младшим братом. А интересно было бы узнать, как Мишка, что с ним, но увы…


Внутри институтского двора, как и внутри обоих зданий, все было маленьким и ветхим. Печально серели оспины облезлой краски на стенах, протекали потолки, миниатюрные окна, запорошенные рыжей грязью пополам с инеем, напоминали старинные надтреснутые монокли, и если бы не обязательная прямоугольная форма, это сходство было бы полным. Двери скрипели надрывно, кафель и паркет были старчески беззубы, а ступени истерты подошвами многотысячной армии потенциальных гениев, которые бродили здесь вверх и вниз с момента создания института: с классиками под мышкой, с извечной «беломориной» (косячком?) в уголке губ, со своими системами метафор и образов, мер и весов, и под их весом все постепенно приходило в упадок, а далекая от всяких творческих проявлений рыночная экономика была холодна и равнодушна к литературным проблемам.

Потенциальных мастеров было двое, и не важно, как их звали, скажу только, что первый полностью отображен был своей же собственной поэтической строкой: «Не я участвую в войне, война участвует во мне», а второй, царство ему небесное, рад был встретить в текстах «харю Кришны» и преклонял колено перед Бродским.

Сначала я направила стопы свои на семинар потенциального мастера номер один.

Как можно более интеллигентно спросила я у монументального господина в грязно-розовом пиджаке, здесь ли занимается семинар под руководством такого-то? Господин курил с отрешенным видом прямо перед дверью актового зала, и водянистые глаза его устремлены были куда-то в одному ему видимые дали. Вопрос пришлось повторить, и погромче, потому что первый дубль благополучно прошел мимо господина, его совершенно не коснувшись, и насмерть грянулся о стену за его спиной. На дубль два я удостоилась медленного и мелодичного: «Чего-о-о?», а на третий получила насмешливый кивок в сторону дверей актового зала. Господин вплыл в помещение следом за мной и не слишком осторожно прикрыл дверь. Великовозрастные студенты Высших литературных курсов громко захлопали раскладными стульями, вставая.

Я тихонько пробралась за колонну и опустилась на один из стульев, такой же обшарпанный, как и вся остальная институтская обстановка. Господин взошел на кафедру и объявил тему занятия: «Поэзия и крест».

За спинкой каждого стула мной были обнаружены маленькие откидные парты, все сплошь исписанные и исцарапанные подрастающей литературной элитой. Прелюбопытные там имелись записи, надо сказать, и все в основном стихотворные.


Пришли дождливой осенью,