— Вот, так всегда! Ну не умею я хорошо говорить!
И ссутулился еще сильнее прежнего. Мне стало его жалко (мне всегда всех жалко, вот такой у меня гадский характер).
— Я и сама не слишком разговорчива, — сказала я Герману, чтобы его как-то утешить, хотя против истины согрешила весьма сильно, мои проблемы обычно начинаются с того, что я хорошо молчать не умею.
— Честное слово? — обрадовался Герман.
— Нет, конечно, — призналась я. — Я соврала. Поболтать я люблю.
Герман улыбнулся:
— Мне всегда нравились разговорчивые девушки… А еще говорят, что противоположности сходятся.
— Не всегда, — ответила я, а в виду имела, разумеется, себя и Славу. Вот уж противоположности так противоположности. С большой буквы П.
— Но иногда ведь бывает? — спросил Герман. — И имя у вас такое красивое: Надежда.
Я плечами пожала. Подумала: «А имя-то здесь при чем?» Ну вот, Слава про имя и этот про имя… Видно, все они ухаживать начинают одинаково. Действительно, к чему велосипед изобретать?…
Когда мы дошли до электрички, Герман стал выпрашивать телефончик.
— Да нет у меня телефона. Честное слово, нет! — оправдывалась я, а он не хотел мне верить:
— Вот, все вы так говорите. Я вам просто не понравился, да?
— Да. То есть нет. Тьфу… Я в том смысле говорю, что у меня еще и времени понять не было, нравитесь вы мне или нет.
— Тогда я вам свой номер дам, — и Герман полез в сумку за листком и ручкой, — а вы мне сами позвоните, если надумаете. Я один живу. Дома после семи бываю и по выходным. Ну так как? Позвоните мне?
— Позвоню, позвоню, — пообещала я, — ну ладно, мне пора, а то электричка скоро отправится.
Я забрала у Германа листок с телефоном и пошла в вагон, но Герман проследовал за мной, усадил на свободное место и поцеловал… руку. Сказал:
— До свидания! Только обязательно позвоните! — И почти бегом ринулся к выходу — уже объявили отправление.
Через пару станций я поймала себя на том, что сижу и тупо свою руку рассматриваю. Да, забавный парень. Странный, но забавный. Совсем не те у меня ассоциации были с петушинскими электричками, право слово. Как в них морду бьют, наблюдала неоднократно, но вот чтобы руки целовали… Бывает же…
— А… Ты… Наконец-то… — Мама вышла из кухни и теперь стояла в противоположном конце коридора, отирая мокрые руки о засаленный красный передник. Она смотрела оценивающе-пристально: ее зеленый взгляд медленно скользил по мне сверху вниз, подобный лучу сканера. Это был ее фирменный взгляд, всегдашний, и в последнее время мне нередко казалось, что вот сейчас у мамы в боку что-то щелкнет, и с визгом поползет наружу лист бумаги с моим черно-белым изображением.
— Ну, что опять? Ну что у тебя все время морда такая кислая? — Мама уже скачала всю нужную информацию и теперь подводила итоги. — Ты хоть посмотри на себя! Ты — человек-мрак! Когда ты последний раз улыбалась?! И кому ты нужна-то такая, с таким характером! О, я несчастная! Ты же замуж ни-ког-да не выйдешь! Внуков мне не родишь! Да кто тебя возьмет с такой страдальческой миной?! Истеричка?…
Мама все говорила и говорила; я слушала, а тем временем потихонечку раздевалась: тянула с плеча свою видавшую виды дутую курточку, вокруг кисти сворачивала шарфик, шарфик прятала в кепку, кепку — в рукав… Краткое содержание предлинной маминой тирады сводилось примерно к следующему: я — нелепая ошибка природы, и поэтому она (мама) никогда не станет бабушкой, о чем сожалеет.
Потом я отыскала тапочки, прошла в комнату, ткнула кнопку телевизора.
Мама отправилась за мной, ее речь не блистала разнообразием, но звучали, звучали в голосе трагические нотки, нотки непоправимые… (Господи! Как же она достала!)
Я упорно старалась хранить молчание, ведь стоило только рот раскрыть… В общем, скандала не хотелось, не до скандалов мне было, совсем не до скандалов.
Наконец мама сдалась, громко обругала меня идиоткой и удалилась в кухню, откуда через несколько минут донеслось до меня грозное, но оставшееся без внимания: «Жрать иди, Несмеяна!»
А я сидела в старом кресле, поджав колено, и не смотрела в телевизор: действительно, в чем-то мама была права. Не складывалось у меня… Глобальные замахи были рублей на сто, а удар даже на копейку никогда не тянул. С этим надо было что-то делать, нельзя так дальше, уже голова пухнет, думать вообще вредно, если разобраться. Отвлечься надо… Только на что?… Или на кого?… Разве на Германа? Смешно… А и правда, позвоню-ка ему завтра. Или послезавтра. Нет, через неделю. Вообще-то через неделю поздно будет, через неделю он меня и не узнает, пожалуй. Получится глупо. Придется объяснять, где, когда… Если звонить, так уж сразу. Или завтра? Или послезавтра? Новые знакомые всегда отвлекают. Действительно, как я живу… Не общаюсь ни с кем. Не хожу никуда. Дом — работа. И то и другое уже глубоко в печенках. А так хоть развлечение какое-то. Кто знает, может, я к нему привыкну, я ведь всегда привыкаю, кажется. И про Славу этого дурацкого забуду. Ну, в самом-то деле, к чему выпендриваться: литература, телевидение. Нереально. А надо просто найти хорошего доброго человека… И все образуется как-нибудь.
— …найти хорошего доброго человека, и все образуется как-нибудь, — говорила мама уже много спокойнее. Она стояла в дверях и смотрела на меня с сочувствием. — В жизни, к сожалению, все получается не так, как хочется, но, Наденька, надо взрослеть, уже пора. Ты ведь теперь совершенно самостоятельный человек, институт закончила, работаешь. А все у тебя ветер в голове. Ну что тебе этот Слава? Ни кожи ни рожи! Он еще пожалеет, да только поздно будет! А ты съезди куда-нибудь, на дискотеку там, в кино, ну не знаю куда, познакомься с кем… И все наладится, вот увидишь…
— Да, — ответила я машинально, — все образуется…
— Ну, вот и хорошо, — сказала мама ласково, — а теперь пойдем ужинать. Надо обязательно есть, ты у меня уже вся зеленая стала. А я там курицу пожарила. С картошкой. Остынет ведь. Пойдешь?
— Пойду, пойду, — согласилась я и медленно поднялась с кресла. Кресло натужно застонало, мама посторонилась, пропуская меня вперед, словно боялась, что я сейчас передумаю и курица с картошкой так и останется несведенной.
Глава 4
Как легко общаться с чужими людьми!
Чужому человеку всегда есть что рассказать: детство, отрочество, юность, профессиональная деятельность; чужой человек старается казаться лучше, чем он есть на самом деле, а потому особо тщательно подбирает слова, одежды и жесты; чужой человек любит дарить подарки и расточать пышнофразые обещания, которые никогда не смогут быть выполнены, чужой человек первым приходит на свидания и всегда готов извиниться даже за то, чего не делал.
Герман был идеально чужим человеком.
Конечно, не день и не два прошли с момента моего с ним знакомства до первого телефонного звонка; еще пару недель я, затерянная внутри нашей холодной, неухоженной конурки, холила и лелеяла свою распоследнюю неудачу: по ночам горько рыдала в подушку, опивалась валерьянкой, просматривала тревожные сны разных степеней тяжести. А надо мной громко шаманила моя непримиримая мать.
В первые дни она высказывала в мой адрес конструктивную критику (я до сих пор совершенно уверена, что если разобраться в этимологии слова «критика», то в истоках наверняка отыщется «крик»); потом взывала к сочувствию, пребольно бия в глаза своей будущей одинокой старостью; потом горько (гораздо горше меня) рыдала в подушку и опивалась валерьянкой, а в финале, исчерпав все словесные ресурсы и всю фантазию, прибегла к своему коронному приему и в очередной раз собралась под электричку бросаться.
Битых два часа я провела спиной к входной двери, распятая, как морская звездочка, внутри дверного проема: руками-ногами упиралась в стороны, ключи зажимала в правом кулаке, а кулаком подпирала притолоку (высота, для мамы недосягаемая, мама мне всего-то по плечо).
Мама в запарке пыталась отодрать меня от двери, тянула за одежду и кричала. Кричала громко и нечленораздельно, глаза и щеки наливались кровью, голос срывался, а я, человек к суициду по натуре своей вовсе не склонный, сопротивлялась столь бешеному напору и размышляла, что, если залпом выпить пачку-другую снотворного… или вот балкон еще неплохое место…
Но, как говорил один небезызвестный киногерой, «я не умер, иначе кто бы рассказал вам эту историю». Страсти улеглись потихонечку, мама, изможденная своим же собственным порывом, крепко спала, с головой укутавшись клетчатым пледом, и жалобно всхлипывала во сне — такая маленькая, несчастная, беззащитная, такая одинокая в своей житейской мудрости, а я потихонечку натягивала в коридоре свои старомодные синие «дутики» и осторожно тащила из рукава кепку и шарф: мне было уже невмоготу находиться дома, нужно было хоть куда-нибудь уйти, пусть на час, на два, только бы подальше отсюда.
Вот тогда-то я и позвонила Герману — время-то нужно было чем-нибудь занять, по территории в один квадратный километр долго не проходишь, к тому же меня всегда угнетало кружение по одному маршруту.
А Герман меня узнал. Сразу. И еще он мне обрадовался — искренне так, совсем по-щенячьи.
Ему было двадцать шесть, он работал бухгалтером в меховом ателье. Родители и старший брат погибли восемь лет назад, по дороге на дачу, в автомобильной катастрофе. Германа тогда только призвали в армию, и известие это застигло его в учебке, за приготовлением контрольного борща (он учился на повара). Герман никогда не рассказывал, как он ехал в Москву на похороны, как хоронил свою семью, вот только борщ… С тех лор Герман возненавидел борщ, просто смотреть на него не мог, особенно на алый, густой, украинский…
После армии Герман вернулся в пустую квартиру и целый месяц беспробудно пил, пока не подобрал его на улице старый школьный друг и не пристроил на работу в ателье, которое сам же и открыл на папины-мамины денежки, бухгалтером. Потом Герман окончил бухгалтерские курсы, да так и осел в конторе бывшего одноклассника — сводил дебет с кредитом, от налогов увиливал, обычный, в общем, бухгалтер получился, не хуже других. По пятницам пил с сотрудниками пиво в кабаке, по субботам и воскресеньям подолгу просиживал у видака, смотрел пиратские боевички, а потом по полдня отсыпался, стряпал себе нехитрую холостяцкую еду, детективы читал в огромных количествах. Был он мягкий, добрый и неуклюжий, говорил мало и неловко, не умел «поразить воображение», а посему девушки обходили его стороной, и он, чьей жгучей мечтой было создание новой «ячейки общества», так и оставался в полном одиночестве в пустом и гулком доме. И никакие деньги, а зарабатывал он очень недурно, от этого одиночества не спасали.