Тщеславие — страница 44 из 47

Рядом со мной притормозили и повели светскую беседу два подростка. Несмотря на довольно раннее время, они уже вовсю заправлялись пивом.

— Кто это там, Ходасевич? — спросил один другого, кивая в сторону Герцена.

— Сам ты Ходасевич! Это ж Герцен.

— Да… Странно. А прическа как похожа!

— Прическа! Ты сам прикинь, кто твоему Ходасевичу памятники ставить станет?

— А чем тебе Ходасевич не угодил? Он гор-раздо кр-руче Гер-рцена! — В середине фразы мальчик начал икать. — И й-его не б-будил н-никто!

— Когда этот памятник ставили, про твоего Ходасевича и не слышали ни фига! Совок же был!

— Ну и ч-что? Вооб-бще эт-то к-как-то н-не л-логич-но. Инстит-тут им-мени Горь-рького, а пам-мят-ник Гер-рцену п-постав-вили — пожал плечами мальчик и, все еще продолжая икать, простер в сторону безучастного Герцена руку с полупустой бутылкой: — Гер-рцен, Гер-рцен! П-по-вер-рни-сь к-к л-лесу зад-дом, к-ко м-мне пер-редом!

— Надюшка, привет! Ты чего здесь стоишь? — послышалось у меня из-за спины. Я обернулась и увидела еще одного нашего прозаика — Валерку. Это был чуть ли не единственный прозаик с нашего потока, с которым я успела познакомиться довольно коротко. Он был весел, шумен и общителен, а посему дружил со всеми своими однокурсниками, и в ответ все дружили с ним.

— Да я с работы только что. А наш семинар, оказывается, через два часа. Домой неохота, дочка все равно отдохнуть не даст. Вот и стою, дожидаюсь. Может, еще кто пораньше приедет.

— Чего так стоять, к нам пошли. У нас мастер — мировой мужик! И гостей любит. Посмотришь, как прозаики занимаются! — пригласил Валерка. Я с радостью согласилась. На семинаре у прозаиков я могла с легкостью найти то, чего ни за какие деньги не отыскала бы у нас во дворе, — обыкновенный стул.


Мы с Валеркой плюхнулись на первую парту прямо перед кафедрой. В аудиторию влетел мастер. Он ощутимо куда-то торопится.

— Рассаживайтесь, рассаживайтесь, — подгонял он студентов, стремительно перемещаясь между рядами и раздавая каждому по нескольку листочков желтоватой бумаги. Потом взбежал на кафедру: — Ну что, готовы?

Студенты в ответ вразнобой закивали головами.

— Значит, так. Тут у ректора неожиданно организовалось заседание. Так что сегодня у нас будут практические занятия. Листочки у всех есть? Отличненько! На все про все — полтора часа. Первый вариант — перевоплощения. Представьте, что вы… муха. А второй… Что бы вам такое дать-то? Ну… Скажем… Лабиринт. Да, лабиринт… Вы — заблудились. Объем — не больше трех страниц.

Мастер сгреб со стула свой дипломат, прощальным взглядом окинул аудиторию и выскочил за дверь так же стремительно, как и появился.

— И что же мне теперь делать? — поинтересовалась я у Валерки.

— Тебе листочки дали?

— Да. Но я же в гостях.

— Ну и что? У нас гости вместе со всеми занимаются. Традиция такая. Так что придется писать, девушка! — Валерка почесал своей обгрызенной шариковой ручкой в затылке и начал записывать что-то, больше не обращая на меня внимания. Я покряхтела еще пару минут, соображая, что бы такое изобразить, а потом, делать нечего, последовала Валеркиному примеру.

Ему досталась муха, мне — лабиринт.


* * *

Мастер вернулся ровно через полтора часа, как и обещал. Он уже был абсолютно спокоен, его движения были размеренны и исполнены чувства собственного достоинства. Он пристально оглядел студентов. В аудитории стоял неравномерный гул. Кто-то еще дописывал свой этюд, кто-то уже, развалясь, трепался с соседом по парте, кто-то читал книгу.

— Ну как? Все успели? — спросил мастер.

С парт вразнобой понеслось «да», «нет».

— Замечательно. Сейчас будем читать. Начнем… Прямо с первой парты и начнем. — Мастер опустил глаза на нашу с Валеркой парту и заметил наконец меня. — О, да у нас гости! — сказал он, потирая ладонь о ладонь. — Вы тоже писали?

Я кивнула.

— Вот с гостей и начнем! Выходите на кафедру и — вперед!

Прилюдные чтения всегда давались мне с трудом, заставить меня «выступить перед публикой» можно было только под наркозом, причем общим.

— А можно я с места прочту? — робко спросила я.

— Что ж, валяйте, если вам так удобнее, — милостиво согласился Валеркин мастер, и я начала:

— «Постскриптум к теме лабиринта.

Каждый человек понимает любовь по-своему, существуют многие-многие тысячи ее определений. Когда я училась в шестом классе, мы с подружками эти определения даже коллекционировали. У любой из нас был свой блокнотик, оформленный один другого пестрее и, если можно так выразиться, витиеватее, где все эти коллекционные изречения и записывались. Автор указывался редко — лишь в тех случаях, когда юная хозяйка блокнота имела о нем хоть смутное (и отнюдь не всегда правильное) представление. Начиналось все с элементарного:


Любовь — солома, сердце — жар,

Еще минута, и пожар!

Родители — огнетушители.


Или вот так:

«Любовь — это мученье?» — сказала обезьяна, целуя ежика.

Дальше шло что-нибудь более серьезное, например: «Любовь — это зубная боль в сердце».

Тему любви развивал кто как мог, дополняя свою коллекцию все новыми цитатами, крылатыми выражениями или просто расхожими бульварными фразочками. Иногда записи чуть сбивались с раз и навсегда намеченного курса. Это зависело прежде всего от окружения начинающей девушки. И поскольку я росла в «закрытом» военно-морском гарнизоне, который был со всех сторон обставлен казармами разных в/ч, полным-полными тоскующих по женской ласке юных матросиков, чаще всего эти записи приобретали военно-морские оттенки типа: «Любить матроса — это гордость, а ждать матроса — это честь!»

И рядом — шариковой ручкой нарисованное сердце, пронзенное якорным крюком. А следом совсем уж не девичье: «Вино — враг для матроса, но матрос не боится врагов!»

Блокнотами гордились, ими обменивались, их брали почитать, с них списывали лучшие цитаты. Там, в этих девичьих блокнотах, спокойно уживались Марина Цветаева и Эдуард Асадов, и припевки модной песенки какого-нибудь «Ласкового мая», и Александр Сергеевич Пушкин. Стихи самопальные переплетались с классикой. Но это не было пошло, честное слово! Во всех этих, на взрослый взгляд странных, сочетаниях читалось свое очарование — сквозь строчки проглядывал краешек души будущей женщины.

Ну да Бог с ними, с блокнотами, я хотела рассказать совсем не об этом, хоть и заговорила об определениях любви с умыслом. Дело в том, что, вырастая, люди не прекращают попытки любовь переопределить и переосмыслить, они ищут внутри ее все большей сложности. Получается некое строение со множеством хитросплетенных коридоров; ложных и реальных, правильных и неправильных, достойных и недостойных выходов; сырых слезных тупиков, светлых, шикарно обставленных комнат, мрачных чуланчиков; парадных лестниц — вверх и заплеванных черных — вниз. Если короче — получается самый настоящий лабиринт. И лабиринт у каждого свой, так сказать, «индивидуальной планировки».

Мой лабиринт — о двенадцати этажах. Из стекла и бетона. Огромный и очень важный Дом в огромном и главном Городе самой огромной Страны мира.

В этот лабиринт я пришла по собственному желанию. Кстати, попасть туда просто по собственному желанию, не имея протекций, рекомендаций, родственных связей или чего-нибудь подобного, крайне сложно. Официально я нахожусь в лабиринте для того, чтобы ударно трудиться на ниве телерадиовещания, а вот неофициально…

Я сама, сознательно, находясь в здравом уме и трезвой памяти, превратила себя в подопытную морскую свинку, пометила красной краской и выпустила в лабиринт. Прямо с центрального входа с тугими дверьми-вертушками, с увешанной оружием мрачной охраной и узкими металлическими воротцами, венчающими державную мраморную лестницу примерно в той пропорции, в какой увенчала бы плечи Арнольда Шварценеггера шея молодого лебеденка.

Я решила провести эксперимент над собой. Испытать себя. Измерить свою силу.

Я — красная свинка, перегруженная обидой, и болью, и жаждой, и полным набором плохих и хороших предчувствий различных степеней сложности — эдакий лабиринт в лабиринте. Внутри меня сотнями лопаются нити накаливания под напряженным названием «нервы».

Он — свинка голубая. (Да не поймут меня превратно все те, кто любит засалить и опошлить мир, ибо у слова «голубой» есть еще свое, исконное значение — значение просто цвета.) Он уже пятый год перемещается где-то по лабиринту, он холоден и абсолютно спокоен, он давно забыл о том, что я существую.

У нас разный ритм движения и разные траектории. У нас разные сослуживцы, разные профессиональные обязанности и разная зарплата. У нас, в общем, все разное…

А когда-то нас было водой не разлить.

— Так в чем же твой эксперимент? — спросите вы.

— Видите ли, в чем секрет, — отвечу я вам. — В каждом лабиринте живет свой Минотавр. И Минотавр моего лабиринта — это наша встреча: моя с ним.

Когда я шла в лабиринт, мне казалось, что все очень просто:

Я встречу его совсем случайно и на удивленный широкоглазый вопрос: «Что ты тут делаешь?!» — в зависимости от обстоятельств и места встречи спокойно скажу: «Иду по коридору»; «Еду в лифте»; «Собираюсь пообедать»; «Несу ЕКС в ремонт» и т. д. и т. п. И только потом скромно, но с достоинством отвечу, что я здесь работаю: «уже неделю»; «уже два месяца»; «уже полтора года» (это — в зависимости от времени встречи). А потом я расскажу ему о том, что у меня все здорово, лучше всех, и о том, что больше я в его обществе совсем-совсем не нуждаюсь. И я выиграю. А он соответственно проиграет. И я убью своего Минотавра. И Минотавр больше не будет мне угрожать. Ни-ког-да.

Я встретила его на третьем месяце работы прямо около узкой металлической арочки на центральном входе. Я вбегала вверх по лестнице, он собирался спускаться вниз. И я вдруг поняла, что до смерти боюсь Минотавра. Я низко-низко опустила голову и начала рьяно копаться в сумочке (как бы в поисках пропуска), я свернула немного в сторону и только чуть-чуть скосилась вбок — убедиться, что меня не заметили.