Цеховики — страница 2 из 50

Я выключил телевизор.

— Вернулся город грабить.

— Вернулся? — удивился Пашка. — Ты что, с Марса прилетел? Он здесь уже несколько афер провел через подставные фирмы. Отметился. Кстати, в махинациях «Харона» скорее всего без него тоже не обошлось.

— Паш, что за жизнь! Может, опять его посадим?

— Ну да, посадишь, пожалуй! Теперь эти сволочи и в Думе, и в президентских структурах как у себя дома.

— Осточертело все, — вздохнул я. — Руки чешутся…

— Только коротки…

— Может, все-таки, не совсем… Все, сиеста закончена, — я вытащил из стола пачку бумаг. — Вот тебе постановления о производстве восемнадцати обысков по делу «Харона». Выставляешь адреса и офисы, потом забиваем «бизнесменов» на тридцать суток.

— Отлично! — Пашка начал просматривать постановления.

— Интересно, кто у Вени следующий «гость недели»? — зевнув, спросил я. — Может, тебя пригласят?

— В передачу о наступлении фашизма и о тридцать седьмом годе. — Пашка запихнул бумаги в папку и ушел.

А я погрузился в воспоминания. Бог мой, сколько времени прошло! Страшно подумать…

ПОСЛЕДНЯЯ СТОПКА КОНЬЯКУ


Итак, 1987 год. Очень похожий кабинет в том же здании, но на другом этаже: письменный стол, покрытый ватманским листом, коричневый сейф, скрипучие стулья. Вот только машинка — не «Москва», а «Эрика», хоть и повыше классом, но по возрасту — чистый антиквариат. В кабинете — знакомые лица. Первое из них — я, старший следователь областной прокуратуры. Еще не такой старый, не такой полный и лысый. И нет во мне того угрюмого цинизма, который приобретается с годами следственной работы. Нет тягучей усталости, когда не хочется жить, а так и тянет забиться куда-нибудь в угол и подохнуть, лишь бы не видеть опостылевшего поганого мира. Я пока еще очень собранный, серьезный, полон энтузиазма и интереса к работе. Пять лет, проведенных в прокуратуре, не излечили меня от романтики, я был преисполнен сознания собственной значимости, считал себя представителем суровой конторы, вознесшимся высоко над простыми смертными. Лицо второе — Пашка Норгулин. Этот экземпляр восемьдесят седьмого года как две капли похож на образец года девяносто пятого. Только морщин было поменьше, да, как ни странно, фигура поплотнее. Лицо третье — свидетель Григорян.

Суть происходящего в кабинете выражается емким словом — допрос. А повод — всего-навсего убийство. Но так говорят сегодня, когда на утицах рвутся гранаты и строчат пулеметы. Тогда же убийство было происшествием из ряда вон выходящим. В каждом случае создавались мощные оперативно-следственные бригады и чуть ли не ежедневно «крайних» таскали за шкирку по начальственным коврам и тыкали мордой об стол, требуя: «Где раскрытие?»

Я был тогда молодой, да ранний, убийств мне довелось расследовать немало. И на этот раз всей работой бригады руководил именно я, старший следователь прокуратуры. По идее, все остальные должны были крутиться вокруг меня, ловить мои указания на лету. Ажиотаж первых дней немножко спал, стало ясно, что кавалеристским наскоком в данном расследовании не обойтись. В окна наших кабинетов норовил постучаться ночной кошмар, имя которому «глухарь». В переводе с милицейского сленга сие означает бесперспективное дело, которое, хоть бейся головой о стену, ни раскрыть, ни скинуть, и с ним нужно сжиться, как со сварливой тещей. «Глухарь» — это постоянные выволочки У начальства, жалобы, строжайшие указания из высоких инстанций. Для сыскаря и следователя — ненавистное слово.

Это в 1995 году «глухарь» стал для милиции домашней птицей, к которой все привыкли и перестали обращать на нее внимание. Каждый день разборки, гибнут люди, а семьдесят процентов дел не раскрыты. При девяностовосьмипроцентной раскрываемости середины восьмидесятых и при постоянных призывах догнать, обогнать и спуску не давать «глухарь» по размерам и агрессивности достигал птицы Рух. Мне страшно не хотелось иметь эту птичку в своем курятнике. Поэтому я лез из кожи вон, задавал умные вопросы, напряженно думал и ни до чего не мог додуматься.

— Что вы можете добавить по этому делу? — сурово, с достоинством вопрошал я Григоряна, скромно сидящего передо мной на самом краешке стула. Выглядел он немного старше своих сорока лет и изо всех сил старался придать своему «лицу кавказской национальности» (милицейский канцеляризм девяностых годов) побольше наивности и смирения. Одет он был в потертый велюровый пиджак и столь же поношенные, но отутюженные зеленые брюки, как и положено человеку бедному, но честному и порядочному.

— Ничего не могу, товарищ следователь, — вздохнув, произнес Григорян. Говорил он с сильным акцентом, однако слова не коверкал. — Эх, если бы я знал. Я бы птицей… Нет, пулей… Нет, ракетой прилетел бы к вам.

— Подозреваете кого-нибудь? — строго спросил я.

— Э-э, — укоризненно протянул Григорян. Большинство фраз он начинал с этого «э-э». — Кто я такой, чтобы подозревать! Человек я маленький, и мнение мое тоже маленькое. Вот такое, — он пальцами показал, что его мнение — сантиметра на три, не больше.

— Пушинка, а не мнение, — согласился оперуполномоченный второго отдела областного угрозыска товарищ Норгулин, член КПСС и отличный семьянин.

— Точно, — кивнул Григорян. — Вот вы молодые, но уже большие люди. Можете подозревать. Ваше мнение много весит.

— Пуд, — кивнул Пашка.

— А то и больше.

— Ну, не больше центнера. Центнер — это уже у прокурора, — сказал Норгулин.

— Э-э, у прокурора и на тонну может потянуть, — хитро погрозил пальцем Григорян. — Можно закурить?

— Курите.

— А у вас не найдется?

— Для бедного и голодного армянина всегда найдется. — Пашка вытащил пачку «Стюардессы» и протянул Григоряну.

— Ох спасибо. — Григорян помял сигарету, засунул в рот, вытащил из кармана золотистую, очень дорогую зажигалку. Пашка впился в нее глазами. Заметив это, Григорян непроизвольно зажал вещицу в руке, хотел, наверное, спрятать, но тут же опомнился и зажег огонек.

— Что общего было у вас с гражданином Новоселовым? — задал я очередной вопрос.

— Э-э, что общего? Ничего. Друзья мы, да. Он ко мне в гости идет, потом я к нему в гости иду. Он мне поможет, потом я ему помогу. У него было много друзей.

— Кто именно? — спросил я. Это действительно чрезвычайно интересовало меня.

— Он — большой человек, и друзья у него большие люди. Художник, профессор, да, райком, исполком — все товарищи были.

— Может, и фамилии вспомните?

— Профессор Прокудин, серьезный человек. Художник этот, Лева, фамилии не помню. Несерьезный человек. Кастамырин — артист, вообще не человек.

— Почему?

— Говорят, он мужчин имеет.

— А с Новоселовым у них ничего такого?

— С ним? Ты что, родной? Он только женщин имел. Он любил их иметь.

— Кто из этих больших людей мог убить Новоселова?

— Зачем убивать? Кому нужно убивать? Они все друзья были. Чтобы вино вместе пить, помогать друг другу. Зачем убивать?!

На дальнейшие вопросы Григорян отвечал вяло, невпопад. Неожиданно он воскликнул:

— Не там ищете. Не там.

— Так вы скажите, где это — «там», мы с фонариком и пошукаем, — предложил Пашка.

— Вокруг Новоселова много хороших людей было — не убьют, не украдут. Но ведь не все такие. Были и другие.

— Совсем другие? — спросил я.

— Э-э, не знаю я. Зачем буду наговаривать, если ничего точно не знаю?

— Мы же никого не собираемся обвинять. Просто сидим, говорим, — сказал Пашка.

— Неудобно мне, э-э…

— А чего неудобно?

— Ладно. Вы мне скажите, будет нормальный человек через слово чью-то мать поминать, пить все время, орать? Драться всегда будет нормальный человек? Или в тюрьме чернилами себя с ног до головы разрисовывать? «Не забуду мать родную», «Что нас губит?». Будет нормальный человек все время нож в кармане носить, а?

— Это что же за Бармалей такой? — спросил я.

— У Саши на комбинате работал один. Кузьмой его звали. Новоселов его потом к себе на дачу пригласил — водопровод ремонтировать. Я понял, Кузьма полжизни сидел. И оставшуюся жизнь сидеть собирается.

— А что, были у него основания убить Новоселова?

— Может, были. А может, и не были. Кто его знает. Спросили — я ответил. А рассуждать… Я человек маленький, — опять завел свою песню Григорян.

Допрос длился еще минут сорок, но больше ничего интересного мы не узнали. Я закончил писать протокол и протянул его Григоряну. Он внимательно, шевеля губами, прочел каждый лист и аккуратно расписался. Потом приторно-вежливо распрощался и, не переставая заискивающе улыбаться, покинул кабинет. Я подошел к окну. Мне было хорошо видно, как Григорян вышел из дверей прокуратуры, прошел метров пятьдесят и махнул рукой. К нему подкатила бежевая «волга». Григорян с видом секретаря райкома, садящегося в персоналку, устроился в салоне, и «волга» тронулась.

— Ты смотри, — присвистнул Норгулин. — Интересно, его тачка?

— Судя по тому, как он в ней располагался, его, — предположил я.

— С шофером. Обалдеть.

В 1987 году «мерседесы» и «вольво» еще не завоевали всенародного признания, купить себе иномарку считалось наглостью. «Жигули» являлись свидетельством крепкого благосостояния. «Волга» — предметом роскоши.

— А ты, Паша, хочешь, чтобы старший продавец, представитель великой Армении, ходил пешком!

— Каким скромным прикидывался! Костюмчик старенький, сам понурый, в рот следователю заглядывает. Артист.

— Ты заметил, что у него в конце беседы акцент стал меньше. Битый час изображать из себя чурку неотесанную не так легко.

— Терентий, а может, Новоселова он и подрезал?

— Может, он. А может, и нет. — Я пододвинул к себе ватманский лист, испещренный кружками, стрелками — схема связей убитого, — и пририсовал еще один кружок с надписью «Кузьма». Этот кружок соединил с кружком «Григорян» и поставил восклицательный знак.

— Надо заняться отработкой этой версии.

— Займемся, — послушно согласился Норгулин…