очень много.
Собственно, единственным таким временем повального обращения к написанному стихами был советский период. То же «Облако в штанах» уже в 1925-м вышло 50-тысячным тиражом, а в 60-е годы даже первые сборнички молодых стихотворцев выпускали тысяч по двадцать (например, «Струна» Беллы Ахмадулиной), а знаменитого Евтушенко – по 100 и по 200 тысяч (не говоря, разумеется, о всяких грибачевых-софроновых – и ведь тоже раскупали!).
Об этом-то уникальном, хотя и продолжительном феномене все и вспоминают: «тогда стихи читали и слушали тысячи!»
И действительно – читали и слушали. Почему?
У не переведшихся еще поклонников единственно верного учения ответ, разумеется, готов: все объясняется исключительной духовностью советского общества. Но есть, пожалуй, и другие объяснения.
Начнем с тех, кто слушал. Я сам юнцом – и это одно из ярких воспоминаний моей жизни – протискивался через ряды конной милиции в Лужники. Нас были тысячи. Мы брали переполненный Дворец спорта едва ли не приступом. И все мы искренне верили, что стремились туда, в пестревший несметными рядами зал с микрофоном на пока еще пустующей, но уже вовсю освещенной прожекторами сцене и там же несколькими креслами, которые вот-вот займут наши кумиры… – в общем, что в этот почти античный амфитеатр (вот он, реванш за Колизей!) мы стремились ради поэзии, святой поэзии, и только ее одной.
Я думаю, само описание этого действа должно напомнить поколению нынешнему хорошо им знакомое, а нам неведомое, запретное – рок-концерт.
Но дело, разумеется, не только в пьянящей рок-концертной атмосфере. В сущности, мы шли на эти грандиозные (и гораздо меньшие по масштабу, но не по ажиотажу) поэтические вечера в первую очередь за глотком свободы. Они заменяли нам всё: и настоящие газеты, и политический клуб, и свободный диспут, и молодежную массовую культуру (хотя теперь я совсем не в восторге от молодежной массовой культуры), и много чего еще. Но и поэзия там тоже была – или, по крайней мере, бывала. Это правда.
Однако ведь и помимо поэтических вечеров стихи раскупали и читали. А еще перепечатывали на машинках не только в знаменитых четырех, но и в пяти, и даже в шести копиях, на последних из которых буквы уже выглядели почти что водяными знаками, – и эти блеклые листочки передавали друг дружке хорошо если на день, а то на одну ночь, и именно с них мы впервые прочли стихи и Мандельштама, и Гумилева, и уж совсем нам безвестного до того Ходасевича.
Больше того: для изрядного слоя условно называвшихся «интеллигенцией», а на деле просто более-менее образованных людей, причем отнюдь не только гуманитариев, неприличным было этих стихов не знать. Они были своего рода паролем для входа в круг, в социум. И, думаю, в какой-то мере помогали этому малому социуму выжить в окружавшем его «большом» мире покорения целины, противостояния агрессивному блоку НАТО и охоты на тунеядцев.
И тут я готов согласиться, что такое гипертрофированное (и, в общем, лестное для поэтов) внимание к поэзии, да и не только со стороны общества, но и, по необходимости и вслед за ним, в глазах власть предержащих, – порождение советского режима. В сущности, на поэзии с ее «тайной свободой» (меньше на прозе, отчасти на театре) сосредоточилась культурная жизнь подопытного общества, обеспечивая ему какое-то подобие духовной активности. Потому что степень свободы в хороших стихах, даже если они о бабочке, перелетающей из света в тьму, или про снег, пахнущий яблоками, – невероятно велика. И даже в не очень хороших. Что, кстати сказать, безупречно чуяла власть, растаскивая с помощью дружинников по милицейским участкам не только чтецов, но и слушателей самодельных стихов у памятника Маяковскому.
Собственно, схожая картина наблюдается при всех тоталитарных режимах: поэт неизменно оказывается «больше, чем поэт». Насколько мне известно, стихи активно читали в гитлеровской Германии. Во Франции в годы немецкой оккупации их печатали на листовках. И в Китае вот уже две тысячи лет не перестают чтить, читать и цитировать. Так что если кому нужен рецепт возвращения многотысячных аудиторий, он лежит на поверхности.
Но, по мне, уж лучше вовсе без читателей стихов, чем с генсеком.
Только теперешним поэтам от этого не легче.
Бог с ними, со стадионами и стотысячными тиражами, но нельзя же совсем без читателя. И без минимальной известности – хотя бы в кругу культурных людей. Потому что для поэта известность не просто вопрос суетного честолюбия – чтоб на улице узнавали и пальцем тыкали. Это возможность, опять-таки, быть прочитанным.
Впрочем, нынче не читать стихов и напрочь не знать поэтов не стыдно. Вот, недавно, две самодовольные дамочки из телевизора при имени Олеси Николаевой, ставшей лауреатом национальной премии «Поэт», изобразили удивление: мол, а кто такая?
Положим, дамочки соврамши – этого-то поэта они уж точно знают, просто выбор жюри им не понравился. Но ни они, ни множество других, присвоивших себе право вещать и просвещать, боюсь, и правда дальше Евтушенко-Вознесенский-Ахмадулина ничего не знают и не помнят. А самые продвинутые остановились на Пригове.
Да что там говорить, стихотворцев, заявивших о себе позже начала 90-х, когда журналы еще выписывали, никто за пределами самого узкого литературного круга знать не знает. Журналы-«толстяки», в которых традиционно и происходят встречи новых поэтов с публикой, сами на грани вымирания. А десятки тысяч стихотворений, «вывешенных» в Интернете, только уж совсем наивного новичка введут в заблуждение: сколь-нибудь сносные творения в этих вавилонах – иголки в стогах графомании. Никто их там не найдет.
«Быть знаменитым некрасиво» – хорошо писать, когда ты знаменит. А если безвестен и живешь в Туле или в Астрахани? Да, по совести, и Москва с Петербургом не многим в этом отношении лучше.
И тут возникает соблазн.
Соблазн заявить о себе во что бы то ни стало. Заявить о себе каким угодно способом. Встроиться в «видеоряд». Хоть поплясать на сцене.
Не знаю, как в других городах, а в Москве и Питере всевозможных поэтических действ ежевечерне – тьма. Доходит до смешного: «командный чемпионат по поэзии». И ладно б шутка, ну разок поваляли дурака, а то с расписанием «игр», четвертьфиналов-полуфиналов, что твоя Лига чемпионов!
Вроде бы что плохого: не читают стихи, так хоть пусть послушают. Но «перформанс» не заменяет книгу. Я вот весьма уважаю Чайковского, но по опере «Евгений Онегин» знакомиться с Пушкиным мне в голову не придет. А тут, увы, совсем даже и не Чайковский.
Впрочем, есть и такое мнение, что все это вовсе не эрзац, а именно что другая поэзия. В одной телевизионной говорильне, где мне тоже довелось поучаствовать, Дмитрий Пригов даже подвел базу: дескать, нельзя эту новую поэзию оценивать по критериям той прежней – не судим же мы о музыке в стиле кантри по меркам симфонической.
Я с ним вполне согласен. Вот только не надо делать вид, что в искусстве все жанры равны. Я не предлагаю оценивать частушки по канонам эпоса. Да и частушки люблю – бывают просто чудо. Но если пришлось бы выбирать, на необитаемый остров взял бы все ж не сборник, составленный Старшиновым, а «Илиаду» в переводе Гнедича. Не говоря уже о том, что как-то в голову не придет предположить, что эти веселые народные катрены – новая, а значит, как бы и высшая ступень по сравнению с Гомеровой.
Назойливое, прямое общение с публикой не идет на пользу поэту: «обращение к конкретному собеседнику обескрыливает стих, лишает его воздуха, полета» (Мандельштам). Не идет оно и на пользу публике. Облегченное всегда норовит вытеснить то, что посложней, попросту говоря, портит вкус.
Минувшим летом мне удалось снова посмотреть «Затмение» Антониони. Я фильма не видел сорок с лишним лет. Судя по толпе, ломившейся в кинотеатр, не мне одному он запомнился как один из непревзойденных шедевров. Память не подвела, кино гениальное. Но вот что поразило: время от времени публика в зале… смеялась.
Пусть скажут те, кто хоть однажды видел этот фильм: есть там хотя бы одна реплика, ситуация, кадр, которые могли бы претендовать на смешное?
Думаю, неадекватная эта реакция объясняется очень просто: привычкой. Привычкой к заполонившей экраны киношке, которой ведь без приправы, рассчитанной на смешок, никак не обойтись – все равно что без секса.
Увы, к облегченной поэзии это тоже относится. И результат производит – тот же.
Я помню, как Евгений Рейн после одного из выступлений раздраженно заметил: «Ну чего они во время стихов смеются?» Смех в зале был одобрительный. Но поэт был прав: ничего потешного он им не читал.
Не потеряем ли мы, обретя приветливо хихикающую публику, и последних своих читателей?
Вообще-то, мы их почти уже потеряли – я ведь с этого и начал.
Потеряли, так сказать, просто читателя: не литератора, не преподавателя словесности, не студента, которому завтра сдавать зачет по русской литературе ХХ века. Потеряли традиционно тяготевший к поэзии культурный слой.
Можно сослаться на скверные стихи, что нынче пишут. Так они ведь и Пастернака не читают, не говоря уж о Державине.
Можно предположить, что поэзия, три столетия служившая осью отечественной культуры, просто из этой роли выпала. Но ведь ни проза, ни театр, ни музыка, ни живопись ее не заменили.
Такое впечатление, что в сторону отодвинута вообще культура. И это окажется близко к истине.
Поэзия – всегда квинтэссенция национальной культуры. И если последнюю оттеснила цивилизация, то что плакать по волосам?
Механизм случившегося очевиден. Выйдя из пространства за железным занавесом в разомкнутый мир цивилизации, общество пережило что-то вроде кессонной болезни, да еще и при выходе порядком ободрало бока, до сих пор не зажившие. Масса случайных поклонников поэзии нашла себе кучу других, более привлекательных культурных развлечений – от видака и концертов заезжих звезд до путешествий по всему белу свету. А большей части