Цель поэзии. Статьи, рецензии, заметки, выступления — страница 11 из 51

законных ее читателей просто не до стихов: крутясь на трех работах, отрабатывая гранты, репетиторствуя, к вечеру не только нового сборничка не откроешь, но и в заветного Пастернака-Мандельштама не заглянешь – поваляться часок перед тем же теликом или с дедиком в руках да и спать.

Но настоящая проблема еще глубже.

Потому что оттеснение культуры цивилизацией – тенденция всего Западного мира, с которым мы запоздало, но сближаемся. И, миновав свой «переходный» период, мы никуда от нее не денемся.

Причем вторая первую даже не вытесняет, а поглощает – перерабатывает и превращает в пригодный для массового употребления продукт. И штучному явлению искусства – а оно и ценителей имеет штучных – в этом массовом производстве места нет. Как говорил мне в свое время один из пионеров частного российского книгоиздательства, «я печатаю не книги – я печатаю деньги».

Собственно, пусть не в таких масштабах, это было всегда. Но массовая (тогда это называлось «народная» или погрубей: «простонародная») культура уравновешивалась – аристократической. Причем когда на смену аристократии родовой пришли бароны денежного мешка, они за предшественниками и в этом отношении, пускай с издержками, потянулись.

Вот уже второй век движение западного общества идет по компасу тотального «демократизма», понимаемого главным образом как равенство всех и всего (от которого, кстати сказать, всего полшага до вожделенного «массового спроса»). Не стану говорить о социальной стороне дела с ее навязшей на зубах политкорректностью и стиранием граней между полами до полного их смешения в пределах одной человеческой особи, но в области культуры дело явно зашло слишком далеко.

Потому что культура в принципе не демократична, а, напротив, иерархична. И не только в том смысле, что в искусстве как раз все не равны: ни жанры (не оспаривая Тынянова: в сущности, он говорил о сдвигах внутри жанров), ни творцы (одни явно лучше других), ни «потребители» – способных прочитать беллетристику Довлатова во много раз больше, чем готовых не то что оценить, но хотя бы одолеть Бродского.

И может быть, культуре, которая, как ни крути, определяет лицо любой цивилизации, пора переложить руль, вернувшись к принципу аристократизма (или, если лучше для уха, элитарности) – аристократизма духа, задающего тон, служащего образцом для подражания, маяком, уводящим от пестрой помойки масскульта.

Если честно, я не вижу иного выхода. И если, как я верю, это случится и культ высокого искусства (не подделок вроде поставленного на конвейер «элитарного» псевдоавангарда, сменившего для «эмансипированного обывателя», как окрестила его Лидия Гинзбург, базарных лебедей, умилявших прежнего, неэмансипированного) вернется, поэзия неизбежно окажется пусть и не ходким товаром, но – высокой и оберегаемой ценностью.

Ну а поэтам сам бог велел претендовать на аристократический камзол. Они ведь свой древний род ведут как минимум от Гомера…


Сегодняшний стихотворец, получающий за свои творения (если заплатят) жалкие гроши, сплошь и рядом на свои средства выпускающий книги, которых к тому же не хочет брать магазин, никем не знаемый и, честно сказать, мало кому за пределами цеха нужный, как нельзя дальше отстоит от этой радужной картины.

Но «поэзия есть сознание своей правоты» не только в творчестве, но и в жизни. (Кстати, мне неслучайно в этих заметках приходится чаще других цитировать Мандельштама: он ведь был ровно таким изгоем и в разгул советского многотиражного поэтического праздника.)

Я плохо верю в феномен «непризнанных гениев» – то есть при жизни напрочь отвергнутых всеми – и читателями, и критикой, и собратьями по цеху, – а потом вдруг оказавшихся крупным явлением искусства. Это редчайший случай, я лично знаю только один, да и тот из области живописи: Ван Гог. Но что порою замечательные поэты при жизни ценились сравнительно узким кругом единомышленников и знатоков, а «публикой» – куда ниже своих более счастливых, но после канувших в небытие современников, – это не такая редкая история.

И отчасти даже закономерная. Одиночество, увы, нормальный спутник художника, особенно эволюционирующего в своем творчестве, а значит, живого. Об этом еще в пушкинском наброске о Баратынском: «…поэт мужает, талант его растет, понятия становятся выше, чувства изменяются… А читатели те же… Поэт отделяется от них, и мало-помалу уединяется совершенно». Кстати, и сам поздний Пушкин не избежал той же участи: современники полагали, что «исписался».

В определенном смысле к любому настоящему поэту может быть приложено то, что Георгий Адамович писал о поэтах-эмигрантах. В сущности, он – эмигрант и в своей стране: говорит на языке, который мало кто понимает, заботится о ценностях, которые мало кто разделяет. Разница в том, что это – в случае творческой удачи – эмиграция в будущее. В общем, «вечности заложник».

И все же в существовании «более или менее далекого, неизвестного адресата» «поэт не может сомневаться, не усумнившись в себе» (снова Мандельштам, как известно, не усумнившийся и не ошибшийся). И если поэт устоял, то еще вопрос, кому сочувствовать, а кому завидовать. Ведь в конечном счете 10 тысяч поклонников, собравшихся на стадион, это… скажем так, чтоб не обидеть кого из современников: Надсон. А те же 10 тысяч, но на поколение, зато на протяжении двух веков – как раз Баратынский.

Поэтическая слава – сладкая вещь. Но прижизненная слава это, по сути, плата вперед. И как всякая предоплата – чревата осложнениями при выполнении контракта.

Ведь «славу» во все времена обеспечивает «массовый» читатель. А он так и остался на уровне прежнего Асадова или нынешнего А. Дементьева (между прочим, по статистике книжных магазинов – самого покупаемого из современных поэтов). Банальная поэзия востребованней, но и воспитывает банальность. Причем не только в читателе, и следы этого экстенсивного стихопользования, увы, приметны в позднем творчестве большинства наших кумиров 60-х годов.

Трудно писать разом и для Бога, и для публики.

У публики – по пушкинскому определению, «черни» – к поэзии потребительское отношение: «…А мы послушаем тебя». «Бывали целые эпохи, – процитируем еще разок Осипа Эмильевича, – когда в жертву этому далеко не безобидному требованию приносились прелесть и сущность поэзии». Вот так.


Нам страшно повезло: стихов нынче не читают.

Досадное отсутствие читателей, вынужденное уединение поэзии – предоставило ей редкий шанс.

Перестав быть не только мало-мальски значимой статьей дохода, но и сколь-нибудь существенным общественным фактом – куда уж стихотворцам до шоуменов из телевизора! – поэзия вновь получила возможность сделаться просто искусством. Тем самым чистым искусством, над которым потешалась революционно-демократическая критика и которое единственное остается от всей мировой поэзии. Даже и от пушкинской – право, ну ведь не «Во глубине сибирских руд…» вы станете перечитывать перед сном, если принадлежите к той редкой породе людей, у кого лежит томик Пушкина на прикроватной тумбочке.

Поэту, если он поэт, бывает лучше без читателя. Кстати, самые прозорливые додумались до этого еще в те времена, когда спрос на читающих с эстрады стихотворцев если не превышал, то едва ли не сравнялся с предложением. «…Я всю жизнь хотел жить в тени, в своей нише, оставляя только тексты – я не люблю этого слова, ну, скажем так – сочиняя нечто, что будет жить само по себе, вне воли и имени автора. Это единственное, на что Господь нас сподобил. Все остальное – от лукавого». Это Олег Чухонцев, из его речи при вручении Пушкинской премии 1999 года. Кто знает его творческий путь, знает, что сказанное – не пустые слова.

В наше время, когда полмира посходило с ума на своем праве на самоопределение, заветное самоопределение само свалилось на поэтов: слава Богу, мы им нынче не нужны! Поэты остались в одиночестве, но в неплохом одиночестве: с карандашом и бумагой. Напобывавшись «больше чем поэтами», они могут теперь побыть самими собой. Они – по крайней мере, временно – никому ничего не должны. Работа поэта вообще кончается, как только стихотворение перебелено. В крайнем случае, когда вышла книжка и несколько вещей из нее прочитаны на устроенной издателем презентации.

И вообще, его дело думать о читателе в потомстве, а не о том, который «в поколеньи». И – беседовать с Богом. Или с облаком.


Я написал: поэт одинок, как эмигрант. Но все же не как Робинзон на необитаемом острове. Тот же Олег Чухонцев, который всю жизнь по возможности избегает публичных выступлений, нередко читает или показывает новые стихи друзьям-стихотворцам.

В сущности, если поэт в ком и нуждается в поколенье, то в собратьях по цеху: не во всех разом, быть может, всего в двух-трех, но именно что в собратьях по перу.

И это понятно, потому что поэту нужен не всякий читатель, но тот, кто стихи и любит, и глубоко чувствует, и понимает. А это чаще всего и есть стихотворцы. Это с ними – с теми, которые жили прежде, и с теми, которых он ценит вокруг себя, поэт находится в диалоге.

Действительная аудитория Пушкина была настолько невелика, что мы почти всю ее знаем по именам – это адресаты его переписки: друзья, приятели, царскосельские однокашники.

«Влияние Пушкина как поэта на общество было ничтожно, – пишет знающий современник. И добавляет: – Но влияние его было сильно на поэтов». Это Гоголь.

Кому как не нам знать, что поэты самолюбивы, завистливы, эгоцентричны, пристрастны, несправедливы в оценках… – каждый причастный к цеху может с наслаждением продолжить перечень.

И все же именно они – исконная территория поэзии, ее метрополия.

Порой ее даже можно увидеть воочию – да хоть на тех же участившихся нынче поэтических фестивалях. Даром что лукавые устроители этих сборищ обещают то одному, то другому городу – а главным образом чиновникам, подмахивающим смету, – «большое общекультурное событие». Все прекрасно знают, что никаких «посторонних», за исключением разве торжественного открытия с фуршетом, там не будет. Только свои. И прекрасно, событие все равно большое и не совсем бесполезное.