Цель поэзии. Статьи, рецензии, заметки, выступления — страница 20 из 51

Причем движение идет не только на «магистральном» направлении. Именно сейчас реальную значимость обрели пролагающие свои боковые, пусть достаточно узкие, но приметные тропы Евгений Карасев и упомянутый уже Борис Херсонский. А впрочем, это лет через тридцать будет видно, где именно пролегла «магистраль».

У меня вообще впечатление, что лучшие современные поэты пишут не для современников-сверстников, а для полусовременников: двадцатилетних – но не теперешних, а тех, какими они станут через 30 лет…

Думаю, Владимир Новиков не ошибся, предсказав все в том же выпуске «L-критики», что «филологический стих» уйдет в землю, сделавшись гумусом для поэзии «дикорастущей, свежей и смелой» нового века. Именно тут-то и обозначился водораздел, за которым поверхностному взгляду может чудиться «промежуток». Именно «филологическая» поэзия, построенная на словесном приеме, который так легко заменяется на иной, создавала иллюзию непрерывного «обновления»: череды «школ» и «поколений». А ведь «ничто так не способствует укреплению снобизма, как частая смена поэтических поколений при одном и том же читателе. Читатель приучается чувствовать себя зрителем в партере; перед ним дефилируют сменяющиеся школы». Это – Мандельштам, и напечатано было в том же 1924-м, что и тыняновский «Промежуток».

Мы теперь свидетели органического, без гидропоники, развития поэзии. Той, что создается реально существующими поэтами. И не только в столицах. Назову хоть всегда писавшего сильно (правда, не всегда ровно), а в последние несколько лет не только доказавшего серьезность своей поэтической позиции, но и приметно расширившего ее территорию волгоградца Сергея Васильева, чьи последние стихи можно прочесть в этом же номере «Ариона». Или давно и приметно присутствующего в поэтическом пространстве «наивного метафизика» туляка Алексея Дьячкова, чья непомерно запоздалая первая книжка вот-вот должна увидеть свет. Или тоже первая, но совершенно зрелая, вся распечатанная по журналам книга еще одного настоящего «тридцатилетнего» – не торопившегося с выходом и ни на кого не похожего костромича Владимира Иванова. Она должна выйти раньше, чем этот номер журнала попадет к читателям. И я ведь упомянул лишь самых очевидных.

Так что никаких промежутков – все та же теснота словесного ряда.

«Арион», 2009, № 3

Куда ж нам плыть?.. Записки о поэтическом замысле

Счастлив, кто падает вниз головой:

Мир для него хоть на миг – а иной.

В. Ходасевич

Всякий школьник знает, что будущая «Боярыня Морозова» явилась художнику Сурикову, когда тот увидел ворону, бившуюся на снегу.

Если путать живопись с исторической иллюстрацией, роль вороны свелась к композиции. Если нет, то – составила художественную идею картины. То есть поводом ее написать стало не совсем то, о чем обычно рассказывают столпившимся вокруг полотна экскурсантам. Не драма страдающих за свою веру раскольников и даже не судьба са́мой житийной страстотерпицы Раскола. А тревожная метафора черного треугольника крыла, воздетого к белесому небу. На холсте она обратилась в знаменитый трагический жест, потянувший за собою, в согласии с обычаями и привычками тогдашней живописи, весь немалый литературный багаж, а заодно и остальное, заполнившее в конечном счете полотно: сани, нищего, месиво лиц, церковные купола на дальнем плане, бегущего за санями мальчика, – впечатляющие, пригодные для разглядывания детали.

В другое время, в других обстоятельствах тот же замысел мог бы воплотиться иначе. И куда рафинированней. К примеру, в каком-нибудь «Черном треугольнике». Только тогда музейным поводырям было бы не о чем повествовать: пересказывать поэтическую идею дело неблагодарное.


Эйнштейн говорил, что если в открытии есть действительный физический смысл, его возможно в доступной форме растолковать шестилетнему ребенку. Он и правда в двух фразах проиллюстрировал своей маленькой внучке суть общей теории относительности. С поэтическим открытием ровно наоборот: если его можно пересказать своими словами, скорее всего, это имитация. Или «открытие» проходит по другому ведомству: публицистики, философии, истории. Потому что в поэзии оно и заключается в некотором соотношении слов, то есть смыслов и звуков одновременно. И менять тут ничего нельзя. Вот, кстати, почему только случаем удаются поэтические переводы.


Поэтическая идея является стихотворцу небывалым прежде соотношением человеков и мироздания, запечатлевшимся в словах.

Возникновение ее – самая таинственная и ненадежная вещь на свете. Как раз тут пролегла граница между искусством и ремеслом: поэтическую идею невозможно сконструировать. Разве что подвести себя к тому состоянию, когда она упадет тебе в голову. Как камень. Или, лучше, как перышко из крыла ангела, – и сделает счастливым. В сущности, это отголосок того самого Слова, с которого начался мир, – а теперь собирается начаться его маленькое подобие: стихотворение.

Поэты отличаются от непоэтов только тем, что у них такие идеи время от времени возникают. Бродский рассказывал, как однажды в юности, стоя у парапета над Невой, вдруг увидел внутренним зрением, что между его распростертыми над рекой ладонями и водой течет в ту же сторону еще другая: воздушная. Образ этих двух рек, насколько знаю, не превратился в стихотворение. Но само осознание единичности этого ви́дения, скрытого от всех остальных, открыло будущему лауреату, что он – поэт.

Известно, что люди, выписавшиеся из больницы после долгой болезни или воевавшие и вернувшиеся с войны в мирную жизнь, видят мир удивительно ярким, как бы промытым. (Кстати, по неизвестной причине краски окружающего кажутся ярче, если смотреть на него вверх ногами, – в этом смысле наш эпиграф из Ходасевича не только метафора.)

Так вот, поэт отличается от других людей тем, что обладает способностью такого обостренного зрения сам по себе – без войны и без больницы.

Хотя иногда ему приходится для этого лететь вниз головой…

Ценность поэтической идеи в глазах того, кому она пришла в голову, очевидна: она позволяет ему писать стихи. Но в ней содержится и общечеловеческий смысл.

Явившаяся в словах комбинация элементов бытия не просто нова. Это-то несложный фокус, измыслить можно что угодно, хоть и на компьютере – есть такие программы.

Она только потому жизнеспособна, что обнаруживает в этой комбинации слов/явлений некую новую, невидимую до того гармонию. Которая и есть содержание искусства.

Гармонию, даже если внешне все стихотворение предстает апофеозом дисгармонии. Потому что чем очевидней нарушение порядка, тем явственней тот Порядок, что так бесстыже попирается. Ну вот хотя бы простенький пример: стихи о смерти на деле всегда – о жизни.


В науке 99 процентов открытий совершаются логически. Новые закономерности выводятся – зачастую просто (хотя и технически сложно) математически – из фундаментальных эвристических озарений нескольких сверхгениев.

Подлинная поэзия эвристична целиком. Нет, конечно, «производных», сиречь вторичных, стихотворений пруд пруди. Они так и тащатся по эпохам, по модам длинными шлейфами за открывателями: бесконечная череда маленьких и средневеликих пушкиных, пастернаков, мандельштамов, бродских. Целые книжные шкафы. И даже внутри собрания одного большого поэта поздние стихи частенько эксплуатируют находки ранних. Но не они составляют соль поэзии.

В основе любого подлинного стихотворения, даже самого незатейливого, лежит озарение. Некоторое приключение души.

Поэт отличается от непоэта тем, что постоянно этих приключений ищет.

Кстати, в колее наших рассуждений, вынесенные в эпиграф строки Ходасевича перекликаются со знаменитым символом веры Фета: «Кто не в состоянии броситься с седьмого этажа вниз головой, с непоколебимой верой в то, что он воспарит по воздуху, тот не лирик».

Желание написать стихотворение, как известно, само по себе поводом к сочинению стихов не является. Хотя и приводит к появлению неисчислимой стихотворческой продукции, заполняющей все редакционные корзины, а также Интернет.

Поэтические замыслы дело случайное. Они не заменимы умыслами. Это как брак по любви и брак по расчету. Вторые тоже бывают успешными. Но счастье и успех ведь разные вещи. И кому нужно «удачное» стихотворение?


Профессиональный поэт отличается от стихотворца-любителя не только (даже и не всегда) мерой таланта и уж конечно не тем, что живет на счет своих стихов, чего теперь не бывает.

Отличается он тем, что едва ли не 24 часа в сутки, да вообще все время жизни, занимается главным образом сочинением стихов.

Но не в том смысле, что день и ночь напролет складывает готовые катрены – этим заняты графоманы.

Он бормочет, часто беззвучно.

Он шляется, глазеет по сторонам, трогает руками что ни попадя и пробует на вкус, вслушивается в твиканье птиц и даже в чушь из телевизора, болтает с приятелями и переживает любовные приключения – и все, что ни попадает внутрь его посредством этих шести чувств (рецепторы души я уже добавил), переводит в слова. Так шмель целыми днями кружит меж цветов, пробуя то и это.

И без конца перебирает в уме эти словесные слепки, пока один из них вдруг не сложится чудом в ту самую счастливую поэтическую мысль, из которой уже потом – через несколько часов или через несколько месяцев работы – появится стихотворение.

Собственно, «обучение поэзии», насколько оно вообще возможно, – все эти мастер-классы или просто счастливая возможность слушать божественную невнятицу доставшегося в общение небожителя, того или иного калибра, – сводится к тому, чтобы научиться отличать действительные поэтические идеи от симулякров. Ну и уже потом доводить их до ума: до буковок на бумаге, что, вообще-то говоря, дело техники.

Самому главному – искусству эти самые поэтические мысли порождать – научить никто не может, потому что и сам не знает. Это от Бога.