Цель поэзии. Статьи, рецензии, заметки, выступления — страница 27 из 51

Книга как поэтический жанр

О существовании этой изумительной поэтической формы у нас почти позабыли.

Речь не о собранных из стихов последних или разных лет томиках, сделавшихся в минувшую эпоху едва ли не единственной формой самостоятельного бытования поэзии. И не о включаемых в них время от времени озаглавленных «книгами» циклов (хотя порой, при более счастливых обстоятельствах, они могли бы книгами стать). А о тех тоненьких, малотиражных, чуть ли не с литографского камня отпечатанных брошюрках, что попадаются иногда в развалах у букиниста.

То есть о стихотворных книгах, материализованных в книгах и позволяющих поэзии, по природе своей быстрой и краткой, столь же быстро и накоротке увидеться с читателем.

Удобная эта и яркая форма, зародившаяся, пожалуй, во Франции, а у нас распространившаяся в 1900–1910-х годах, требовала легкого общения между поэтом, художником и типографом, и по понятным причинам напрочь извелась в тяжеловесные советские времена. Помимо художественных достоинств она привлекательна дешевизной, и сейчас к ней интуитивно опять подбираются и поэты, и издатели. Едва ли не самую совершенную в смысле чистоты жанра такую серию выпускает петербургский творческий центр «Борей-Art». Но и среди выпущенного им несомненной удачей видится книжка московского поэта Руслана Элинина «Я собрался: Стихи к Лукреции» (1995).

Дело в том, что поэтическая книга, чтобы состояться, изначально должна быть не издательской затеей, но актом самого поэта. Должна быть не собранной, но написанной: в течение дней, месяцев, пусть даже лет, но в потоке единой, то выходящей на поверхность, то вновь ныряющей под землю, как иные реки, поэтической идеи.

Книга Элинина, если верить предуведомлению автора, была написана «в один вечер октября 1992 года». У поэтов случаются такие счастливые вечера.

Вся книжка состоит из семи переложенных графическими листами главок-стихотворений, посвященных то замаскированным инициалами реальным личностям, то поименованным полностью и в данном контексте совершенно ирреальным – вроде Рембо, Мао Цзэдуна, Ницше…

Формально (или генетически) она представляет собой череду внешних и внутренних событий вечера некоего дня, когда некая компания обосновалась на берегу некоего вполне узнаваемого моря и:

был выкроен беззвучный влажный пляж

и женщины забыв про макияж

ногой онегинской могли найти на дне и жемчуг строк

и музыки коралл царил порок –

а может быть, и нескольких вечеров, выпадающих один из другого, как матрешки. Это не имеет значения.

Как и вообще в стихах не имеет значения, что там происходит, важно только, чтобы что-то происходило, появлялось, давало себя на миг ощутить и потрогать – было не зыбкой придуманной, а земною почвой, от которой и совершается толчок. И наш автор вовлечен в какие-то незначительные бытовые действия, пьет вино с соседом, выбирает галстук и тексты, которые собирается почитать в каком-то доме, и что-то там еще, – но разбег очень краток. И на вечер наслаивается ночь, а может, промежуток между днем и вечером, а может, и совсем другое утро – во всяком случае, женщина. Тут бывшая, ночевавшая, а может, еще спящая и сейчас.

Эй поэт

сочини мне пустые слова

про любовь что шумит в небесах… –

и дальше, немного по-элюаровски:

я пытался ее удержать

шевеля осторожно запястьем

и волосы руки и бедра ее проплывали в глазах

прикасаясь мизинцем к столу –

обращенные в одно время и к женщине, и к своей затекшей во сне руке…

Вообще, некий новый сюрреализм – апеллирующий порой, как мы видим, и к сюрреализму «старому» – присущ этой вещи. И этим, возможно, обозначено еще одно, сейчас мало различимое, направление нашей современной поэзии – наряду с мощным, насыщенным фактурой и временны́ми сдвигами течением, идущим от позднего Мандельштама, и мелеющим руслом иронизма.

К несомненным достоинствам поэзии Руслана Элинина – по крайней мере, этой его книги – следует отнести не часто встречающуюся, порожденную ритмом дыхания и потому не поддающуюся имитации легкость стиха. Да, они легки и летучи… как стихи. Что не имеет ничего общего с легковесностью. Позволю себе привести третью главку книги целиком.

Перешагнув еще один порог

я вышел

и под листьями промок

растений неизвестной мне породы

в неведомое время дня и года

и оглянулся

Каменный порог

лежал на всякой из моих дорог

Лишь впереди дорога без границ

из стоптанных словесных половиц

Из шестнадцати коричневатых страниц этой книги только восемь несут на себе текст, включая предуведомление от автора. На остальных расположилась графика давнего элининского соавтора петербургского художника Бориса Констриктора. К счастью, и в этот раз он отнюдь не берется иллюстрировать стихи. Его работы просто живут рядом с текстом и повествуют свою собственную историю. Секрет удачи в том, что эти две истории случились как бы в одной комнате и в тот же самый бесконечный вечер:

и опять я уснул но теперь

бесконечно один и один

Тираж в две сотни экземпляров оказался вполне достаточен для существования книги. О чем мы догадывались, но забыли.

«Знамя», 1996, № 4

Эффект масштаба

Есть поэты книг, поэты отдельных стихотворений и даже поэты строчек, почти в одиночку оправдывающих все остальное ими написанное.

Мне доводилось читать стихи Александра Кушнера в книгах, в журнальных подборках и просто в рукописях. Это всегда были безукоризненные, точные, очень наблюдательные и умные стихи. Иногда – изумительные, но в массе, пожалуй, немного слишком ровные – и потому появление в прошлом году его пятисотстраничного «Избранного», а в сущности – «Собрания», мне показалось чрезмерным, как бы упреждающим ход вещей. До того, как в один прекрасный вечер я открыл его на первой странице и прочитал до конца.

А увидел я совершенно иного поэта – вернее, поэта совершенно иного масштаба, значения и даже поэтики, чем знал прежде. Оброненное, как передают, когда-то Бродским замечание о том, что «в стихах все дело в величии замысла», в данном случае оказалось материализованным буквально: я этот замысел увидел, почувствовал, ощутил. Попробую объяснить.

Поэзия – трудноуловимая материя, и свои соображения о ней проще всего иллюстрировать параллелями с самым наглядным из искусств – живописью. В данном случае это будут голландцы XVII века (кстати, всего более любимые Кушнером). Их называют «малыми» – и действительно, все эти курильщики, гулящие старики, девушки, читающие и пишущие письма, пьяницы, игроки в карты, окорока на серебряных блюдах, сельди в золотой чешуе – все это повседневное, обыденное, анекдотическое столь приватно, так не возвышенно и мало́ в сравнении с действительно великим, эпическим в своем прозрении человека «большим» голландцем Рембрандтом ван Рейном. Но «мало́» – лишь порознь, в совокупности же – это такой же эпос, целый мир со всей его психологией, трагедией, счастьем, но только явленный не в синтезе, а в безукоризненных, точных, умно и наблюдательно подмеченных частностях и деталях. Вот таким же и представляется мне взятое во всем объеме написанного и ненаписанного еще творчество Александра Кушнера.

Последняя фраза не обмолвка. Механизм творчества у разных поэтов неодинаков. Одни пишут стихотворение в едином порыве вдохновения от начала до конца. У других плодотворен начальный миг озарения, когда будущее произведение как бы сразу предстает целиком во всем, еще лишенном деталей, объеме, в особом повороте угла зрения на окружающее и самого себя – иногда он фиксируется в какой-то строчке, наброске – и затем долго, когда – дни, а порой и годы, воплощается, фокусируется в окончательный текст. Но возможен и редкий в поэтическом искусстве случай, когда в таком мгновенном озарении предстает как бы сразу весь мир – и этот удивительный угол зрения определяет не произведение, не книгу стихов, но все будущее творчество поэта. Это и есть случай Кушнера.

Не стану гадать о том, когда сам поэт осознал этот случившийся в нем переворот. Но в том, что он произошел очень рано, еще до первых вошедших в его нынешнюю книгу стихов, для меня, прочитавшего ее как единое целое, нет сомнения.

Увиденная в таком свете поэтика Кушнера мне лично объясняет все. И казавшуюся чрезмерной «ровность» многих его стихов. И вызывающую порою подтрунивание коллег способность писать изо дня в день, чуть ли не ежедневно. И безукоризненность исполнения.

Дело не в том, что он – мастер, а в том, что всю свою жизнь он создает одно единственное, завораживающее масштабом своего замысла и, пожалуй, еще не бывалое в нашей литературе гигантское поэтическое полотно.

Отличие этого полотна от живописного в том, что оно так же беспредельно, как беспредельно многообразие жизни, и потому никогда не может быть завершено окончательно с облегченным и благодарственным «уфф!». Сходство же в том, что каждому стихотворению уготована в нем роль живописного фрагмента, что яркость красок, выразительность линий и самый локальный сюжет всякого такого фрагмента внутренне согласуется с композицией замысла в целом – и только в соотнесении с ним и могут быть верно поняты и оценены.

Именно этот выходящий и за пределы отдельных стихотворений, и за рамки отдельных книг грандиозный замысел – даже не замысел, но ощущение целого – и соединяет все эти разнородные, несоединимые вещи: самые ранние и самые поздние стихи, натюрморты и бытовые сценки, описание бархатных внутренностей школьной готовальни, садовую статую богини Флоры, державинскую солонку, размышления о вводных словах и о начертании букв различных алфавитов, потускневшие зеркала Павловского дворца, шум, треск и обрывки слов в телефонной трубке, мельхиоровый перстень на волосатом пальце ресторанного соседа, крошечную, со скверик, Трою, рыболовов у Тучкова моста, стареющего Вяземского, сдуваемые сентябрьским ветром остовы высохших бабочек и стрекоз, морские камешки в Демосфеновой слюне, соседку, замолвившую за поэта словечко в очереди, бронзовый обол в музейной витрине, лорда Байрона на палубе корабля, наводящие жуть слова «сноха», «золовка», «деверь» – и вообще все, что есть человеческая жизнь и память…