Я знаю, что никого, кто смотрит иначе, чем я, не убедил. Есть такие картинки, правильно вглядевшись в которые, видишь вдруг вместо плоских однообразных волн объемного прыгающего дельфина, а из однообразных пальмовых ветвей и стволов проступает вдруг летящий с распластанными лапами тигр. И невозможно объяснить другому, кто еще не нашел верного положения глаз, что вот же он, вот!..
Я просто хотел поделиться своим открытием. И быть может, подтолкнуть других к тому, чтоб и они попытались найти этот изумительный ракурс, сделали усилие понять и увидеть творчество Александра Кушнера таким, каким его посчастливилось увидеть мне. И тогда, говоря словами самого поэта, они обнаружат «мир этот выпуклый», где «на дне лежит улитка, как оркестровая труба», а надо всем кто-то «так держит мир в узде», что может спокойно спать в своем гнезде птенец…
Простое слово. Вступительная заметка к публикации стихов Зинаиды Быковой
Чтобы осознать прелесть пеших прогулок, человечеству понадобилось засилье автомобилей. Чтобы в поле зрения эстетики попал художественный примитивизм (хотя термин «наив» точней и тоньше), академические формы искусства должны были дойти до той меры усложненности, за которой замаячил тупик – или пустота. В европейской культуре это случилось примерно век назад. Однако само «примитивное» искусство не то что возникло раньше, а существовало, как и пешеходы, всегда.
Художника делает художником способность увидеть мир в небывалой до того гармонии и умение передать ее другим. Именно ради второго, говоря упрощенно, и разрабатывались веками тончайшие приемы мастерства. Но приемы эти могут оставаться и очень простыми, если соответствуют характеру ставимых художником задач. Что и доказывают творения примитивистов – владеющих (либо пользующихся) весьма ограниченным техническим инструментарием и все же создающих шедевры. Такие, как Руссо и Пиросмани – в живописи, а в словесности – фольклор.
В предпоследней фразе обозначились две ветви «наивного» искусства: «искренний», «природный» примитивизм – когда отсутствие академических навыков ограничивает выразительные средства и заставляет пользоваться ими несколько иначе, чем это делает «профессионал» (хотя в подлинном смысле эти художники, поэты, музыканты в такой же мере могут быть профессионалами: знаменитый на всю деревню плясун, знавший цену своему искусству и его воздействие на публику, был, вне сомнения, профессионал, даже если пас коров в «свободное от искусства» время) – и стилистический, к которому прибегают вполне «обученные» художники в эстетических целях (своим выбором как бы подтверждая эстетическую ценность «примитива»).
Сказанное об ограниченности выразительных средств отнюдь не следует понимать как неряшливость или случайность форм и тем более как вообще равнодушие к форме. Равнодушного к форме художника не бывает по определению. Другое дело – ее упрощение по тем или иных причинам.
Кажущаяся легкость такой простоты – иллюзия. У плюсов и минусов этого «безыскусного» искусства одна и та же природа: между творцом и «публикой» нет никакого средостения, никакой искусственно выработанной оболочки приема. Примитивист предстает на обозрение публики еще более обнаженным, чем любой его собрат. И если ему нечего сказать – банальность оказывается выставленной напоказ. Зато когда есть… Прямота и непосредственность высказывания необычайно усиливают художественный эффект.
Наив – это освежающая струя, всегда соседствующая зрелому искусству, напоминающая ему о первородстве. Она несет в себе и опасность – вульгаризировать его, привести к упрощенной эрзац-культуре (в форме ли иронического китча, эстрадных шлягеров или бренчания «походных» бардов – если говорить о стихотворных текстах). Но и приводит к высоким образцам.
Отказ от условностей и ухищрений ремесла, вольное обращение с масштабом, простодушное смещение планов ради ясности высказывания, непритязательность композиции, а с дугой стороны – втаскивание в художественную ткань повседневных, как бы случайных и малозначащих, а на деле много говорящих сердцу деталей – все это приметы «наива». В современной поэзии мы находим следы сознательного использования этой техники у обэриутов, у Николая Глазкова; «природного» – у Ксении Некрасовой.
К такому, «естественному», примитивизму принадлежит и творчество Зинаиды Быковой – живущей в небольшом украинском городе, всю жизнь проработавшей сельской учительницей, с шестнадцати лет пишущей стихи и добившейся не только очевидных, но и признанных результатов. Она печаталась в «Дружбе народов», в «Знамени», в альманахах и тонких журналах, и голос ее не утонул в многоголосом поэтическом хоре. Его доверчивая безыскусность, искренность, целомудренная скупость интонации не только привлекательны, но и должны быть учтены сегодняшней поэзией в ее поисках обновленного языка.
Роскошный Рейн
Из той немногой роскоши, которая у нас осталась, – поэт Евгений Рейн.
«…Крупный физически и более чем крупный творчески мэтр», как написала о нем газета одного провинциального городка, где ему случилось выступать. Сам Рейн писал (правда, о Москве):
Как нефтяной фонтан, кипел великий город,
как танкер, как линкор, входящий в Гибралтар, –
но это и о нем самом: что входящем в кишащее народом фойе Центрального дома литераторов, что – вплывающем в «Гибралтар» русской литературы. Без его фигуры – и в том и в другом смыслах – поэзию последних десятилетий вообразить нельзя.
В теперь уже давние советские времена у неординарных поэтов, не желавших подлаживаться под вкусы литначальников, был проверенный героический путь в дворницкие и котельные, пребывание в коих нынче почитается чем-то вроде нашивок за ранение. Но были и другие, которые плевать хотели на правила игры и справедливо полагали, что место их все равно именно в печатной и читаемой литературе и рано или поздно там им и быть. К этим последним принадлежала почти целиком теперь уже легендарная ленинградская компания, из которой вышел Рейн.
Впрочем, печататься это мало помогало, а позже, после истории с «Метрополем», Рейну и вовсе перекрыли дорогу к публикациям – первую книжку он сумел выпустить лишь в 49 лет, будучи к тому времени в литературных кругах уже весьма знаменитым поэтом.
Но в те, совсем давние, времена вместо скучной дворницкой он избрал более веселое занятие. Тогда это называлось «стиляга» – Рейн сам показывал мне на Невском проспекте тот отрезок, по которому он с друзьями любил дефилировать в узких брюках и туфлях на толстом каучуковом ходу. С той поры он до седых волос сохранил любовь к шикарным галстукам, твидовым пиджакам и каким-то совершенно сногсшибательным кепочкам, по которым его и сегодня легко узнать, даже не обладай он столь приметной внешностью.
Как и во всяком подлинном мужчине, в нем сохранилось что-то от мальчишки. И когда он идет по улице, сутулясь, будто школьник с невидимым ранцем за спиной, он и кажется большим подростком, тем более что позволяет себе подцепить ногой и гнать вдоль тротуара какой-нибудь камешек или кусок асфальта – за этим занятием я однажды его застукал на Малой Никитской, возле Дома звукозаписи…
Рейн – человек монологический. Конечно, вы ему можете задать вопрос, но в ответ услышите что угодно – от краткого мычания до никак не связанного с тем, о чем спрашивали, пространного повествования, чаще всего из литературной жизни и быта былых времен, от позавчерашнего дня до примерно Гомера. Из этих, отчасти, воспоминаний родились и его поэмы, из них составлена его книжка прозы «Мне скучно без Довлатова», интереснейшее чтение, но изучать по нему историю литературы следует с осторожностью – примерно как географию по Свифту.
Еще Рейн – человек читающий. Он вечно и в невероятных количествах поглощает все попадающиеся ему на глаза стихи, прозу и вообще всё, что напечатано. Однажды, оставив его на пятнадцать минут в фойе провинциальной гостиницы, я застал своего друга безмятежно углубившимся в чтение какой-то самиздатского вида брошюры – оказалось, стянутой, за неимением иного чтива, со стойки администратора инструкции для проживающих. «А знаешь, – поделился он, с сожалением выпуская добычу из рук, – там местами очень интересно ритмически…»
О чем Рейн, рассуждающий всю жизнь главным образом о поэзии и поэтических делах, не говорит практически никогда, это – о своих стихах. Зато он их пишет.
Если отыскивать для него наиболее далекого предтечу в русской поэзии, то им окажется Державин. Это из его «Жизни Званской» прямиком заплыла в одно из самых знаменитых рейновских стихотворений «Елисеевский» та осетрина, что уже
на могучем хвосте не привстанет,
чтобы нам объявить:
«Полкило нарезаю потолще!»
Он вообще обожает расточительность жизни, что в прямом, что в художественном смысле слова (и это-то, думаю, то самое, что побудило нобелевского лауреата назвать Рейна своим учителем), – поэзия его сама расточительна и тем вдвойне притягательна в наше скупое и расчетливое время.
О Рейне-поэте было точно подмечено: «собиратель», да он и в жизни обожает всякие комиссионки и блошиные рынки всех, куда ни занесет, городов и стран. Но прежде всего – собиратель бесчисленных и драгоценных примет улетающего и уносящего нас времени. Вот почему он, быть может, самый важный сейчас для нас поэт – ибо соединил, разом и не прощая и любя, век ушедший и век наступающий не в примитивно календарном, а в более существенном для русского человека понимании. И равно любителям и ненавистникам нового-старого гимна пригодятся рейновские строчки:
…Я слушал репродуктор и грохот ВВС,
я до сих пор придурок, мне невозможно без
раската Левитана, портрета на стене…