высказывания. Отчасти именно эту роль Сапгира в современной поэзии имел в виду ныне покойный Виктор Кривулин, назвав его зачинателем «эры поставангарда» в своем послесловии к посмертной публикации сапгировских стихов в «Арионе» (2000, № 1).
Такой взгляд на творчество Сапгира разделят не все. Множество поклонников ценили его именно за прием – почти всегда радикальный и яркий. В иных стихах этот прием и правда присутствует чуть ли не в чистом виде: эмоциональный, увлекающийся художник, с пристрастием и вкусом к языковой игре, Сапгир бывало и заигрывался, и заговаривался – тоже не без артистизма. Но неизменно возвращался из атмосферных языковых полетов на твердую почву чувства, образа и смысла. В его стихах под яркими, порой даже и анилиновыми, одежками слов всегда просвечивала натура: что и отличает подлинную поэзию от штукарства. Именно стремление возможно полней воплотить натуру, передать живое чувство и составляло предмет его исканий; это ради них затевался эксперимент – а не ради словесного инструмента, которым можно полюбоваться.
В нынешнем ноябре Генриху Сапгиру исполнилось бы 75 лет. Его уже четыре года нет с нами. Но стихи его и сейчас представляют не исторический, но актуальный интерес. Ибо в них, перелопативших опыт авангардистов-предшественников, намечен вариант разрешения одной из главных художественных коллизий минувшего века – и возможность движения в новый век с учетом и открытий, и заблуждений предыдущего.
Насколько мне известно, у Сапгира не оказалось эпигонов. И это также говорит за то, что главной пружиной его творчества был не прием, который всего легче поддается копированию, но нечто более глубокое и содержательное – и куда более трудное для воспроизведения.
Авангард с его претензией на всемирное торжество ушел (пока что главным образом – в масскультуру). Сапгир и его стихи, неотделимые от проверяемой реальности, – остались.
Город женщин?
Года три назад лондонский журнал Modern Poetry in Translation предложил мне принять участие в составлении антологии новой русской поэзии. Я согласился. Но немного спустя английские коллеги сообщили, что денег дали только на «женскую» антологию. От участия в этой затее я отказался и написал почему. Антология вышла, а в ней, к чести составителей, напечатали и перевод моего письма. Мне показалось, что воспроизвести его здесь[19] имеет смысл – хотя бы для того, чтобы коснуться поднятой моей коллегой проблемы и «мужским» голосом…
Не скрою: сама затея составить и перевести на английский антологию русской «женской» поэзии меня удивила.
Мне всегда казалось, что отдельно женскими бывают разве что раздевалки в бассейнах и общественные туалеты – по причине естественной стыдливости. А в поэзии вроде стыдиться нечего.
По крайней мере, в русской поэзии, особенно ХХ века, женщины присутствовали всегда – и нередко на первых ролях (Зинаида Гиппиус, Марина Цветаева, Анна Ахматова, Белла Ахмадулина, перечень еще продолжим). И с точки зрения читательских пристрастий водораздела тоже не провести – нельзя сказать, что читательниц больше привлекают стихи поэтов женского пола или наоборот. Вот творчество нашей молодой современницы Веры Павловой, например, явно выше оценивают мужчины – ну и что?
С другой стороны, и впрямь именно за минувший век женские поэтические голоса из отдельных вкраплений превратились в мощную и неотъемлемую составляющую лирического хора, так что впору говорить о явлении. Но ведь то же случилось и едва ли не во всех прочих областях духовной, материальной и социальной жизни: в голову ж не придет выпустить сборник трудов женщин-математиков.
Поэзия русская сегодня и правда в полном смысле детище гетерогенного брака. Поэты-женщины в ней не просто присутствуют, но и в огромной мере определяют ее лицо, ее темперамент, сами пути ее развития. И неслучайно в редактируемом мною журнале поэзии «Арион» (единственный общероссийский профессиональный поэтический «толстый» журнал, ежеквартально выходит с 1994 года) женских имен не меньше, чем мужских: мы не стремимся к политкорректному паритету – мы просто отбираем и печатаем лучшие стихи.
Русскую поэзию конца ХХ – начала XXI века невозможно представить без стихов Инны Лиснянской, Олеси Николаевой, Татьяны Бек, Елены Ушаковой, Елены Шварц, Светланы Кековой, Ирины Ермаковой. В последние десять лет свои пронзительные, ни с чем и ни с кем не смешиваемые ноты внесли в этот хор голоса Веры Павловой, Елены Фанайловой, Ольги Хвостовой, совсем юной Марии Кильдибековой… Но все же вычленять их из общего текста и контекста в отдельный «женский» номер «Ариона», равно как и в антологию, я бы ни за что не стал.
Во-первых, потому что поэзия – это целое. Вообразите себе постановку оперы, где были б опущены все мужские партии. А во-вторых…
…Лет десять с небольшим назад, живя в Китае, я дружил там с двумя американками, одна помоложе, другая постарше. Первая была увлечена феминизмом и составляла какую-то книгу о положении женщин в КНР. Другая была серьезным журналистом, успела поработать, насколько я помню, от BBC в Панаме и даже посидеть при тамошнем режиме в тюрьме. А теперь собирала материалы для книги о китайских реформах. И вот однажды за чашкой чая в кафе наша молодая подруга с воодушевлением рассказала об открывшемся где-то музее «женского изобразительного искусства». На что другая довольно равнодушно заметила: «Не думаю, чтобы мне понадобился такой музей. Я не считаю себя бездарней, чем мужчины…»
Надо ли говорить, что я с ней солидарен?
Я очень рад за участниц антологии, тому, что с творчеством их наконец познакомятся и англоязычные читатели. Они того достойны. Но мне лично было бы скучновато без женщин – и на необитаемом острове, и в раю, и даже в книжке…
Документальность лирики. Реплика на круглом столе
Я понимаю, что к разговору про non-fiction меня пригласили как автора «Записок бумажного змея» – стихов и поэтической прозы, основанных на реальном зрении путешественника. Но хотел бы высказать мысль более широкую и, может, парадоксальную, хотя не скороспелую: я об этом размышляю не первый год.
Лирическая поэзия (именно лирическая – эпическая устроена иначе) всегда по сути своей документальна. Проза, вопреки расхожему мнению, позволяет авторской мысли отлетать куда свободней: сочинять, моделировать, подставлять себя в обстоятельства то князя Мышкина, то Сони Мармеладовой. Поэзия же прикована к реальному авторскому «я», как каторжник к ядру: поэт ничего не может «придумать» – только пережить. И если этой подлинности за стихами нет, опытный читатель сразу чует фальшь. Такими придуманными стихами были заполнены бесчисленные тома записных советских стихотворцев, да и теперь их полно: «сочинительством» грешат как раз дилетанты и графоманы.
Я бы даже сказал, что из других искусств лирическая поэзия всего ближе, пожалуй, к художественной фотографии. И там и там в основе художественного образа лежит преломленный взглядом художника, но непременно реальный факт: оптический – в фотографии, факт подлинного впечатления или внутреннего переживания – в поэзии. Далее и тот и другой в своих творениях весьма активно трансформируют действительность – но не могут отлететь от нее бесконечно далеко. И если фотография, отказавшись от объекта съемки, превращается просто в графику, то лирическая поэзия, обратившись к примысленным ощущениям и чувствам, оказывается и вовсе пустышкой.
Так что обычное суждение о «поэтической фантазии», под которой понимается безудержно вольный полет воображения, само и есть фантазия.
Только не надо из сказанного выводить, будто лирическая поэзия – это non-fiction, а то мы так далеко зайдем. Окажется, что и «Война и мир» – non-fiction, ведь война-то с Наполеоном и правда была. Давайте относиться ко всему этому как к очередной игре. Чтобы не получилось: ухватились за модное словцо и ломаем голову, чем бы его заполнить.
Документальность и вымысел всегда присутствуют в литературе в некотором соотношении, и в разные времена оно может меняться. Но не более того.
Стихи после империи
Обильно переводившиеся в советские времена «стихи народов СССР» в целом производили грустное впечатление. И не тем, что за малым исключением были плохи: «массовая» поэтическая продукция всегда посредственна, и оригинальные русские стихи, наводнявшие периодику, были не сильно лучше. Удручало их редкостное однообразие, причем вне зависимости от языка оригинала.
Легче всего заподозрить халтурщиков-переводчиков, стригших всех под одну гребенку. Но вот ведь эпосы или средневековые стихи, даже и не слишком удачно переложенные, все ж оставляли место своеобразию!
Боюсь, просвещая «культурно отсталые» народы (хотя и «продвинутые» прибалты отчасти не избежали той же участи), «старший брат» в этой тонкой, национально окрашенной сфере духовной жизни наломал дров. В сущности, шла русификация, да еще и по образцам тусклого соцреализма. Механизм ее скучно описывать. От Литинститута, учившего «национальных» студентов (как и своих, русских) усредненному советскому ямбо-хорею, до обычной имперской водобоязни, когда все национально самобытное немедленно заподозривалось в «национализме». А разве может поэзия быть не национально своеобычной?
Вот почему, по крайней мере с культурной точки зрения, мне абсолютно не жалко империи. Да и вообще представляется, что общих государств у народов с далекими культурными традициями быть не должно: это противоестественно.
И даже близким, как оказалось, единение не во всем на пользу. Мне вот порой бывает по-обывательски обидно, что братья-украинцы отгородились… Но я не могу не видеть, как там оживает влачивший полуискусственное существование украинский литературный язык и даже не возрождается, а возникает из небытия новая украинская поэзия – а это ведь самый верный показатель самочувствия языка. В конечном-то счете мы как человечество делаемся богаче: у нас на одну языковую культуру больше.