Цель поэзии. Статьи, рецензии, заметки, выступления — страница 41 из 51

Но это бы не беда: в конце концов, всякая новая эстетика затруднительна для восприятия, и, если нашелся способ привлечь к ней внимание, чего ж плохого. Беда в том, что за кучкой новых творцов последовала толпа уже чистых коммерсантов, почуявших, что таким образом свой или чужой «художественный продукт» легко продать, в том числе и самым натуральным образом – за деньги. И это стало повальным бедствием. Я уверен, что западноевропейская культура, к которой мы принадлежим, переживает чудовищный кризис – наряду с кризисом государственным, социальным, философским. То, о чем Шпенглер говорил, похоже, хотя и с опозданием, наступило. В области культуры этот кризис проявился в том, что индустрия масскульта поглощает буквально все, стирая все признаки индивидуальности, что личной, что национальной. Это та же самая глобализация, которая возможна только при массовом производстве. Причем особый ее интерес приметно склоняется в сторону формальной и особенно «авангардной» продукции, удачно сочетающей возможность поэксплуатировать эффект «новизны» и легкость тиражирования, поскольку основана не столько на мастерстве, сколько на приеме.

Поэзия находится в этом смысле в несколько лучшем положении, чем другие виды искусства, хотя бы потому, что почти не покупается, а значит, и не продается. Но и наживаемый таким образом «символический капитал», как это довольно откровенно обозначил один из кураторов современного «актуального искусства», не следует вовсе сбрасывать со счетов. Сегодня можно очень приблизительно определить три ветви: та самая «актуальная» поэзия, бесконечно имитирующая новизну; непритязательная поэзия для «широких» (относительно) масс, вроде Всеволода Емелина или Веры Полозковой; и наконец, существующая, как всегда вопреки всему и как всегда тонкая, веточка собственно поэзии – поэзия как искусство.


И все-таки, несмотря на чудовищный разрыв в восприятии культуры, начала двух веков – похожи, скажем, в своем ощущении новизны?


Сегодняшняя ситуация и схожа с началом прошлого века, и не похожа на нее. Несходство заключается в том, что главным обновляющим явлением той поры была радикальная индивидуализация поэтического мировосприятия, внешне проявившаяся в гораздо более вольном – даже своевольном – обращении с формой, а еще поверхностней – в приеме. Тогда это был новый прием, неожиданный, сработавший. За ним стояло реальное обновление поэтического зрения. И символизм, и акмеизм, и футуризм. Если оставить в стороне нынешнюю эксплуатацию приемов столетней давности, выдаваемых за новшество (эдакая попытка «перманентной революции» в искусстве), следует признать, что революция на самом деле свершилась, и поэзия (да и все искусства) давно живет в новых обстоятельствах и изъясняется на новом языке. И развивается в них и в нем. Предыдущий подобный слом случился, видимо, в эпоху Возрождения – и открыл пространство развития на несколько столетий. Так что в ближнем будущем у нас скорее «Высокое Возрождение» (я имею в виду: как цель), чем скорая новая революция. В этом разница.

В чем сходство? Вот я прочел последнюю статью Игоря Шайтанова в «Вопросах литературы»[24], в самом начале которой он говорит, что новый поэтический век наконец начался. Думаю, не так, и ситуация отчасти похожа на то, что происходило в начале двадцатого века. Он ведь также начался не совсем по календарю: если отсчитывать от «старших» символистов, то еще в 1890-е, а если от футуристов и акмеистов, оказавших наибольшее воздействие на всю последующую поэзию, то в 1910-х. Нынешний этап русской поэзии, я об этом еще скажу, тоже начался в девяностые, только двадцатого века, и у меня есть ощущение, что вместе с ним этот век пока еще в поэзии длится, а чего-то специфически нового для двадцать первого в ней пока не появилось. И в подтверждение приведу как раз высказывание Шайтанова в той же статье, с которым я солидаризуюсь: о том, что он не знает поэтических имен моложе пятидесяти лет. Только уточню, снизив возрастную планку: я-то знаю и, условно говоря, сорокалетних, и чуть моложе. Но вот имен до тридцати и впрямь не знаю. То есть реальных новых поэтических величин – речь, разумеется, не о каких-то сверхъестественных талантах, которые непременно войдут в пантеон русской поэзии, но о стихотворцах, вносящих в нее действительно новую и неустранимую краску, ну, как например покойный Борис Рыжий, которого я вовсе не склонен преувеличивать, – за весь этот период после 2000-го не объявилось. То есть все действительно, так или иначе, присутствующие сейчас в поэзии авторы – от Чухонцева до Амелина, от Гандлевского до Тонконогова – сформировались еще в двадцатом веке.

О какой же «смене столетий» можно говорить? Да я и вообще думаю, что такое деление «по векам» уж очень искусственно. Я уже сказал, что на рубеже девятнадцатого и двадцатого веков в искусстве сменился не век, а целая эпоха, и ждать таких же глобальных сломов при каждой цифре с двумя нулями на конце по меньшей мере опрометчиво. Мне кажется, реальнее мерить этапы развития отрезками поменьше и привязанными не к годам и датам, а к событиям и ситуации в жизни искусства. Нынешний период в нашей поэзии, мне думается, начался в девяностые, когда – по причинам не литературного, а социокультурного характера – слились три искусственно разделенные до того ее ветви: та, что вопреки цензурным препонам все же существовала в рамках официозной советской, та, что не печаталась и бытовала в андеграунде, и та, которая существовала за рубежом. Они чудесным образом дополнили и восполнили друг друга, создав совершенно новую атмосферу, в которой и сами расцвели, и дали возможность сформироваться тому самому новому поколению «сорокалетних-тридцатилетних». Этап этот, по моим ощущениям, продолжается – вот и ответ на ваш второй вопрос.

Только не надо думать, что продолжение некоего этапа означает остановку движения: открылся новый путь, он еще не пройден, но движение налицо. В поэзии это означает, прежде всего, появление новых стихов и книг – разумеется, ярких стихов и существенных книг. Меняется и сама поэтика в целом – возможно, мы еще поговорим об этом дальше. Причем в новом ракурсе предстают даже самые старшие по возрасту и, казалось бы, устоявшиеся в творческой манере поэты.

Тут не могу не зацепиться за удивившую меня своим появлением в том же самом номере «Вопросов литературы» статью с довольно косноязычным названием «Рассеивание волшебства», посвященную сегодняшнему творчеству Кушнера; по сути это такая расширенная рецензия на его последнюю книгу «Мелом и углём». Статья довольно сумбурная и не слишком доказательная. Чтоб не быть голословным, придется и открыть журнал, и достать книжку с полки… Начав с дежурных восторгов по поводу «прежнего» Кушнера, ближе к концу автор признаёт, что «в целом поэтические достоинства сборника “Мелом и углём” непросто оспорить» и что и в этой книге «поэзия Александра Кушнера остается в итоге сама собой, наиболее концептуальных своих качеств ‹…› не утрачивая», – то есть вопрос имеем ли мы дело с «рассеиванием» волшебства или не рассеиванием, остается открытым. Собственно «критическая» часть, ради которой все и писалось, сосредоточилась в середине текста. И сводится, если не считать ссылок на других критиков кушнеровской поэзии, к снабженному оговоркой на «субъективное ощущение» признанию, что, мол, при чтении этой книги «не можешь отделаться от мысли, что утрачивается необходимый катарсис, оригинальная хлесткость лирического высказывания» и что кушнеровская «интонация начинает “провисать”». Конкретных претензий, если обобщить, я насчитал всего три, и они подкреплены выхваченными из книжки цитатами. Ну а я выхвачу другие.

Обвинение в «рассудочности» и даже «дидактике». Но кто не знает, что Кушнер как раз из тех очень немногих поэтов, кто (на всех этапах своего творчества) не только использует эту, в общем-то, чуждую поэзии материю, но и умеет придать ей поэтический смысл? Вот пример из той же книжки:

Закат Европы. В данном случае

Закат поэзии и прозы:

Они погасли и наскучили,

Они стоят, как паровозы…

Автор статьи приметил, что «ушла из него (из Кушнера. – А. А.) какая-то нотка умело темперированной лирической дерзости». Да? А вот это:

А бабочка стихи Державина читает

И радуется им: «Я – червь, – твердит, – я Бог!» –

кстати, расцитированное еще до выхода книги?

Ну и вообще налицо «тенденция к прозаизации стиха», в котором нет теперь «той мощи, стихового напора, куража». По мне, так есть:

Шуман, Шуберт, Шопен – эти «ша»

Словно кем-то подобраны были

С тайным умыслом, чтобы душа

Наша в детстве, средь скуки и пыли,

Догадалась, что жизнь хороша

И про нас наверху не забыли.

Не думаю, что эти примеры согласуются с утверждением нашего автора об «утрате былой степени конденсации» «волшебства» «в рамках отдельного стихотворения». Дело в ином, и не в поэте, а в читателе. Могу предположить, что автор, по причине весьма юного возраста, с прежним творчеством поэта знакомился по прошедшим двойной и тройной отбор «избранным» (а то и просто доверился стихам, отложившимся в памяти), а в живой, новой книге, сохраняющей, как это и бывает всегда, и вдох, и выдох, и паузы, и следы еще не остывшей работы, – разобраться просто не мог.

Но я не ради этой инвективы заговорил о Кушнере, а чтобы, иллюстрируя раньше сказанное, обратить внимание на изменения в поэзии даже этого, действительно «консервативного», автора. Суть их не столько в «оптике», сколько в поэтической «сверхзадаче» (совсем необязательно осознаваемой самим поэтом). В последние два десятка лет в творчестве его на место акмеистической (а кушнеровская поэзия несомненно продолжает эту линию) «тоске по мировой культуре» явилось отчетливое ощущение включенности в эту культуру – по разным причинам отсутствовавшее в русской поэзии едва ли не с начала девятнадцатого века, когда несколько русских поэтов впервые почувствовали себя частью исторической Европы. И это может быть важным не только для нашего мироощущения как такового, но и для переживания и – даст Бог! – преодоления того кризиса, о котором говорилось в начале беседы.