Терпеть не могу ломающийся женщин. Обычно избегаю, но сегодня и сейчас у меня срыв… башки из-за этой… Ласточки. Ласточки, твою ж мать!
Набираю ближайший номер, но Крис долго не отвечает, а потом, недовольно сопя в трубку, все-таки появляется на линии:
— Что? — и кому-то в сторону: — Погоди, шеф звонит.
Повернувшись к капоту задницей, приподнимаю голову, чтобы вдохнуть побольше воздуха и натыкаюсь на огонек окна на седьмом этаже. Безошибочно нахожу квартиру, будто караулил Ласточку под подъездом не один день. И замечаю легкое движение шторы. Вру. Далеко слишком, а я не зоркий орел, чтобы так видеть, но мне хочется, до безумия и хруста костей, хочется, чтобы она смотрела. Чтобы мучилась вопросами, кто я и зачем ее поцеловал. Потому что в следующий раз я приду к ней не как врач…
— Давид Рустамович, что вы хотели? — слышу в трубке ласковый голос. Какой наигранный официоз. Кристи явно развлекается, и я звоню не вовремя.
Сказать, что нужна ее маленькая услуга, язык не поворачивается. Бросаю взгляд на нужное окно. Свет погас, а мне все еще чудится, как малышня возится на кухне с тестом, как старательно лепят пельмени, как ходят на цыпочках по квартире, чтобы не разбудить маму. Боже, почему эта семья не моя?
— Срочных не было? — оживаю, но голос получается сдавленным, хриплым.
— Никого. Всех остальных перенесла на завтра и послезавтра. До вечера будет забито, так что сегодня лучше выспаться.
— Вот и отлично. Рад был тебя слышать, отдыхай.
Она хихикает, но снова не мне, а кому-то рядом, но я не обижаюсь — у нас нет ни чувств, ни обязательств друг перед другом.
— Спокойной ночи, Давид Рустамович.
Стоит отключиться, телефон пиликает снова, и я, увидев номер, невольно поджимаю губы.
— Вспомнил о сыне на ночь глядя? — язвлю, принимая вызов.
— Это Маргарита, — голос сестры, подавленный и сиплый, отрезвляет. — Отец сегодня… умер, — звучит на другой линии, а я тяжело выдыхаю.
— Сейчас приеду.
С отцом за последние годы так и не поговорили нормально, я лет тринадцать дома не был. Папа при каждой встрече корил меня за беспорядочные связи, будто следил за мной, хотя я ничему и никогда не удивлялся. Он часто высказывал, что единственный сын у него непутевый, мол, не привел домой достойную девушку, не настрогал внуков, а я злился. Злился за то, что он не понимает и не пытается помочь, только требует. Выбросил в восемнадцать на вольные хлеба и ждет, что я святошей стану.
А я поступил на медицинский, тянул все сам, брал только копейки с маминого счета, что она оставила мне в наследство. Полностью отказался вообще иметь дело с папиным бизнесом и достатком. Пусть все сестре остается, мне эти миллионы ни к чему.
Почему телефон отца из списка не удалил, сам не знаю. Как дурак надеялся, что он осознает, что я его сын, в конце концов.
Но о мертвых либо хорошо, либо никак? Да?
Сажусь за руль и понимаю, что возбуждение, как рукой сняло. Мне что, нужно родных хоронить, чтобы не выворачивало так? Ненавижу это. Себя больше всего. Может, если бы не ввязался в нелепые, ненужные отношения с Веснушкой… была бы у меня и семья, и дети, и красавица-жена. Я бы не выкорчевывал бы из себя чувства, не пытался найти любовь там, где ее быть не может.
— Явился, не запылился, — с порога ворчит бабушка и, презренно морщась, отворачивается от меня.
— И я рад тебя видеть, бабушка Фаня, — все равно подхожу к ней, обнимаю маленькие плечи и притягиваю старушку к себе. Целую в висок и чувствую, как она подрагивает от нервов. Сын все-таки умер.
— А я тебя нет, Давид, — почти шипит, пытаясь отстраниться, но я не пускаю.
— Знаю, — только теперь отхожу и без приглашения присаживаюсь за стол.
— Мог бы и не приезжать. Больной отец не нужен, а мертвый и подавно, — бабушка смотрит на меня сквозь слезы, а я невольно веду плечом и все-таки роняю взгляд в пол.
— Папа не говорил…
— А кто ты ему, чтобы говорить? Не сын так точно, — глаза когда-то любимой бабушки сужаются в темные щелки. — Приехал, чтобы наследство у Марьки забрать? Да, подонок?
— Что? — отклоняюсь на спинку стула, отчего она опасно взвизгивает. Находиться в этом доме и так неприятно, а выслушивать нелепые обвинения — вдвойне.
— Что слышал…
— Ба! Хватит, не нужно сейчас, — Марго устало прислоняется плечом к косяку и, связав руки перед грудью, бросает на меня холодный взгляд. — Ну, привет. Братец.
— Смотрю, и ты не скучала? — отвечаю ей зеркальным сарказмом. В груди ноет от всей этой ситуации, а во лбу жжет от взглядов родных, которым я давно чужой. Но я вырос из детских обид и не собираюсь трясти своей правотой перед их носом.
Думают, что мне все равно? Да пусть думают — так легче жить. Никто не лезет в душу и не смеет туда плевать.
— Не особо, — отвечает сестрица, перекосив рот.
Какая она красавица стала. Высокая, стройная, смуглая, как шоколадка, волосы до пупка достанут, а сейчас аккуратно лежал на плечах и прячутся за спиной, черные, как крыло ворона. Вся в маму. И глаза такие же — сталисто-серые. Это я на папу похож — голубоглазый, бледнолицый гигант. Наверное, потому он и ненавидел меня всю жизнь. Под себя пытался сломать и подстроить. Не получилось.
И не стригся я больше коротко из-за этой схожести с отцом, чтобы эта его манера быть идеальным не мозолила глаза в отражении. И не напоминала о прошлом.
— Что случилось-то с отцом? — начинаю я, когда безмолвные гляделки надоедают, а желание встать и уйти стягивает под коленями до ужасной боли.
— Рак легких, — выдыхает Марго и все-таки падает на отставленный в сторону стул.
— Почему мне раньше не сообщили? — понимаю причину и сам, но все равно спрашиваю.
Бабушка, естественно, фыркает и шумно поднимается со своего места. Стульчик едва не заваливается назад от рывка и упирается спинкой в стену.
— Ба, — окликает Марго, пытаясь ее остановить.
Но та лишь отмахивается, а я сжимаю под столом кулаки, провожая бабулю пустым взглядом. Когда-то в ней души не чаял, пока она не поддержала отца в холодной войне за мое право быть тем, кем хочу.
Не собираюсь чувствовать вину за то, что было. Не я ушел, меня выбросили. И кому моя жизнь нужна была, пока я столько лет пытался встать после падения? Да никому.
— Чем-то могу помочь? — не смотрю на сестру, взгляд блуждает где-то между окном и навесной полкой около холодильника. Вести себя непринужденно и слыть прожженным весельчаком я уже привык, но сейчас так сухо во рту, будто чистого спирта махнул.
— Не стоит. Справимся и сами.
— Зачем звала тогда?
Сестра, что до этого рассматривала свои руки на коленях, вдруг вскидывает голову. Слезы дрожат серебром в уголках глаз, срываясь тонкими прозрачными ленточками на бледные щеки.
— Я не звала, — огрызается и знакомо обозленно щурит глаза. — Сообщила только…
— А я взял и приехал, — усмехаюсь. — Какой негодяй, — качаю головой и, расцепив пальцы, что онемели от напряжения, поднимаюсь.
Какого хрена я в этот улей полез? Все же было прекрасно и спокойно, нет, надо было вспомнить, что у меня есть семья.
Ухожу из кухни, но замираю в дверях, когда в спину прилетает обиженное и надрывное:
— Ну и вали! И никогда больше не приезжай в наш дом! Ненавижу, — последнее Марго шепчет, срываясь в истерику.
— Послушаюсь твоего совета, сестрица, — с языка срывается очередная гадость, а челюсти натурально крошат эмаль. — Интересно, за что я тебе так опротивел? Ты ведь меня даже не знаешь, — взгляд через плечо, и мне приходится набрать побольше воздуха, чтобы договорить: — Мы больше десяти лет не виделись, как ты можешь понять любишь или ненавидишь?
— Какая разница? — она плачет и смотрит в глаза, пробивая в моей броне брешь. — Еще десять не увидимся, ничего не поменяется. Папы… — сглатывает, — все равно уже нет.
— Очень жаль, — с воздухом выталкиваю бесполезные слова и ухожу в коридор.
Хватит. Надоело терзаться. Мне здесь не рады. Это давно не мой дом и оставаться здесь смысла нет. Видимо, отец до конца не осознал свою вину и переложил ее на мои плечи. Я не стану оправдываться. Вот еще, нашли крайнего.
Входная дверь открывается с тяжестью, заношу ногу через порог, но кто-то влетает в меня со спины и тянет назад.
— Не уходи… Давид, пожалуйста… — шепчет сестренка, встревая лбом между лопаток. Обнимает за пояс, прижимается и дрожит.
И, обернувшись по оси и приподняв руки, я вижу перед собой не взрослую привлекательную девушку, за которой наверняка бегают толпы мужчин, а малышку-стесняшку с двумя хвостиками и вздернутым носиком. Помню, когда уходил из дома, она также держала меня за спину и просила остаться.
Но я все равно ушел.
— Маруська, ну… чего ты? — обнимаю ее и, притянув к себе, поглаживаю по спине.
— Я… хотела с т-т-тобой общаться, — говорит на выдохе, заикаясь, сминая мое пальто, размазывая пальцами капли слез по серому кашемиру. — Папа не разрешал. Ругал меня за малейшее воспоминание о тебе.
— Предсказуемо.
— А потом… я уже не спрашивала, думала ты сам не захочешь, ведь я так и не знаю, почему уехал.
Стерев ее горячие слезы пальцами, заглядываю сестре в глаза. Для этого приходится согнуться.
— Не реви, я плавать не умею, еще утопишь. Если хочешь, останусь, но, боюсь, разочарую тебя, а говорить о прошлом не люблю. Пусть папа забирает свои обиды в могилу, я их оттуда доставать не буду.
Маргарита слабо улыбается, вскидывает подбородок, чтобы рассмотреть меня получше. Долго и пронзительно смотрит, хлопает слипшимися ресницами и на выдохе говорит:
— Как же вы похожи… — и вдруг улыбается шире, яснее, но все равно сквозь слезы. — Маруська… так только ты меня называл.
— Ага, а ты меня Дависька… И перед друзьями позорила, малявка.
— Как сейчас помню: один тощий, второй — колобок. Слон и моська.
— Сейчас эти слон и моська спокойно поконкурируют с твоими женихами.
— Ай… Думаешь, папа позволил мне личную жизнь? Ага-ага, дважды.