Чем дольше Цемах говорил, тем глубже в уголках его рта прорезались морщины, словно он снова становился ожесточенным ешиботником. Он начал с реб Йосефа-Йойзла Гурвица. «Старик» из Новогрудка наставлял своих учеников, что Тора дана человеку, чтобы улучшить его характер. Мудрецы Талмуда рассказывают, что когда Моисей поднялся на небеса, ангелы сказали Владыке мира: «Дай нам Тору». Владыка мира ответил им: «Разве есть в вас зависть? Разве есть в вас ненависть? Поскольку среди ангелов нет ни зависти, ни ненависти, им не нужна Тора». Но человек нуждается в Торе для прояснения и исправления его качеств, чтобы он познал себя и искоренил свое врожденное зло. Это суть системы реб Йосефа-Йойзла в учении мусара, и он, Цемах-ломжинец, был его верным учеником. Он работал над собой, чтобы творить добро ради добра, а не ради почета и не ради того, чтобы ближний потом отплатил ему добром. Даже помощь товарищу в беде ради того, чтобы иметь заслугу на небесах, чтобы с ним самим потом не случилось такого же несчастья, тоже выглядела в его глазах торгашеским расчетом. Торгаш хочет заполучить от провидения бумажку с подписью о том, что за оказание помощи погорельцу его собственный магазин будет избавлен от пожара. Однако он хотел быть из тех, кто поднялся на высшую ступень и ищет более высокого в жизни и не боится пожара, потому что не держит лавки. Не только он сам хотел быть совершенным человеком, своих учеников он тоже хотел поднять на тот же уровень. Но с тех пор, как новогрудковцы вернулись из России, они перестали быть мусарниками. И когда он обращался к своим ученикам в прежнем новогрудковском стиле, наревский глава ешивы безжалостно преследовал его.
— Потому что вы человек без всякой меры, доходящий до крайности и до безумия, ваш лозунг в жизни — все или ничего! — отвечал Дов-Бер Лифшиц, заплетая и снова расплетая свою жесткую бородку. — Своих учеников вы называли ненасытными обжорами за то, что они постоянно изучали Талмуд и сочинения комментаторов. Как-то раз один паренек расплакался в синагоге, потому что его товарищ, родом из того же местечка, заболел и вынужден был остаться на станции. А вы раскричались на него: «Мы не уважаем плакс, которые так себя любят, что не могут видеть, как страдает их ближний, и проливают слезы, чтобы им стало легче. Новогрудок не хочет, чтобы ему стало легче, Новогрудок хочет, чтобы ему стало труднее». Так вы разговаривали с самыми юными во всей ешиве, пожимали плечами и говорили, ссылаясь на Гемару, что все то, что чересчур, уже лишнее.
— Я хотел, чтобы добрые дела моих учеников проистекали из осознания, из сильного разума, а не из того, что они надломленные существа, — ответил Цемах со злобной, кривой улыбкой.
— А чем плохи добрые деяния, проистекающие из сердца, из жалости? — взглянул на него Дов-Бер Лифшиц так, словно только сейчас разглядел подлинное лицо собеседника.
— Одним разумом можно что-то улучшить, но нельзя сделаться добрым. Вы действительно совершали добрые деяния, но добрым вы никогда не были, — сказал прямо в лицо Цемаху Зундл-конотопец.
Дов-Бер Лифшиц тоже стал говорить более открыто, более резко: он, ломжинец, никогда не был особенно тщателен в соблюдении заповедей; ни за молитвой, ни при возложении филактерий, ни даже в выполнении законов субботы. К тому же руководители ешивы всегда подозревали его в том, что он говорит со своими учениками только о заповедях, касающихся отношений между человеком и ближним его, и совершенно не затрагивает заповедей, касающихся отношений между человеком и Богом, службы Всевышнему. Да и о заповедях, касающихся отношений между человеком и ближним его, тоже всегда говорил с точки зрения светской науки, ссылаясь на то, что сказали те или иные мудрецы других народов, будто у нас, не дай Бог, нет собственной Торы.
Глаза Цемаха сияли холодно и издевательски. Он был доволен тем, что мусарники кипятились, а он мог оставаться спокойным. Ему было больше незачем бояться говорить то, что он думает. Он отвечал, что это правда, что его не слишком занимало выполнение заповедей. Он вел себя в соответствии с требованиями книги «Шулхан орух»[51], но не испытывал душевной радости от соблюдения законов и обычаев. Он закончил систему новогрудковского ребе реб Йосефа-Йойзла. Тора своими шестьюстами тринадцатью заповедями[52] стремится к тому, чтобы человек очистился от своих врожденных дурных качеств и жил бы с высоким осознанием себя, но это то же самое, что говорят мудрецы Греции и последующие философы. Только этот пункт становления совершенного человека привлекал его к мусарникам, и только из-за него он годами сидел в ешиве, пока Новогрудок не захватили изощренные дискуссии ограниченных святош.
Зундл-конотопец потряс своей длинной густой бородой, словно для того, чтобы вытрясти из нее услышанные им еретические речи. Он ответил громко и резко: Цемах-ломжинец не знает или притворяется, что не знает, или же забыл с тех пор, как испортился, что разум — это общественное достояние и что каждый оставляет в нем свою грязь, свои отходы. Тот, кто живет лишь мудростью своего или чужого разума, находится в плену у самого себя и в рабстве у других. Все горбуны со сбитыми набекрень головами вкладывают свои мысли во мнящего себя разумным, так гнусная кукушка откладывает свои яйца в чужие гнезда. Люди Торы не считают, в отличие от светских философов, что добрые деяния, идущие от сердца и совершаемые из жалости, находятся на более низкой ступени, чем добрые деяния, совершаемые человеком по велению разума. Однако ни сердцем, ни разумом человек не способен совершать по-настоящему добрых деяний, если он забывает при этом самое главное — что быть добрым и совершать добрые деяния нам повелела Тора. При помощи одних лишь сил собственного сердца и разума человек не найдет в себе достаточно терпения и мудрости, чтобы помочь ближнему так, как этого требует Тора. Без веры в Тору, пришедшую с небес, человек не захочет жертвовать собой ради ближнего и не узнает, когда нельзя быть добрым. Так говорят наши талмудические мудрецы, да будет благословенна память о них, Маймонид, Виленский гаон, и это основа учения мусар. И тут появляется этот ломжинец со своей новомодной теорией, согласно которой можно быть добрым и творить добро без Торы, без шестисот тринадцати заповедей, на основании одного только разума! — воскликнул Зундл-конотопец, а Дов-Бер Лифшиц ткнул своим длинным жестким пальцем Цемаху в лицо:
— Старик реб Йосеф-Йойзл, услыхав такие речи своего ученика, разодрал бы одежды в знак траура. Старик с большой любовью целовал свои филактерии, свои кисти видения, а говоря о чистоте намерений, имел в виду чистоту намерений при исполнении законов Торы. У по-настоящему богобоязненного еврея есть много наслаждений в этом мире, у каждой заповеди есть свой неповторимый вкус. Но тот, кто притворно служит Господу, имея при этом свои посторонние цели, расчеты на собственную выгоду, тот всегда ощущает один и тот же солоноватый вкус своих сухих расчетов, как змея ощущает во всем вкус земли. Так говорил реб Йосеф-Йойзл, и так говорят его ученики, идущие по пути Торы и соблюдающие заповеди.
— Вы прицепились к большому дереву, к нашему ребе. Но теперь видно, что вы годами обманывали его, как и ваших товарищей, и ваших учеников, — воскликнул Зундл-конотопец.
Цемах вскочил с места и зашагал по комнате, бросая слова во все стороны. Он никого не обманывал! Он жертвовал собой ради Торы, потому что верил, что путь людей Торы честен, прям. Однако он понял, что люди Торы делают то же самое, что и светские, и еще получают для себя при помощи казуистики разрешения на то, чтобы их деяния согласовывались с законом. Он ушел из ешивы и увидел, что и среди светских есть хорошие люди, хотя они и не знакомы с учением мусара. А если какой-то светский делает то, чего нельзя делать, он не ищет для этого богобоязненных оправданий, как делает это глава наревской ешивы реб Симха Файнерман. Он не такой уж хороший человек[53]! Он преследует каждого, кто не склоняется перед ним. Он только дрожит все время, как бы какой-нибудь другой глава ешивы не превзошел его. Особенно он боится, как бы его не превзошла какая-нибудь другая ешива тех же новогрудковских мусарников. Об этом прекрасно известно тем сынам Торы, которые после свадьбы сами стали главами ешив в маленьких местечках.
— Разве не так? — Цемах остановился, повернув свое искаженное лицо к Дов-Беру Лифшицу. — Но пареньки помоложе пока не должны об этом знать, пока бегают по ешиве и изучают мусар, пока не женятся и не станут меламедами в маленьких местечках. Тогда они увидят, что великий глава наревской ешивы дрожит перед конкурентами, как лавочник дрожит перед чужой лавкой, расположенной напротив. Я больше не хочу обманывать себя самого и моих учеников тоже. Я промучился до тридцати трех лет, и этого с меня довольно. — Цемах остановился в отдалении от своих гостей в знак того, что они могут уходить.
— Вот как вы говорите! — проревел конотопец. — Скажите прямо, что вы ушли от Торы и вошли в светскую семью, чтобы наслаждаться свободной трефной жизнью! Пойдемте, реб Дов-Бер, наше поручение закончено.
— И вы еще говорите про нас, что мы ищем разрешение на все, что нам хочется! Это вы делаете дозволенным недозволенное ста пятьюдесятью разными способами! Чтобы проворачивать свои сомнительные делишки, вы кричите, что вам не дают в Новогрудке жить в соответствии с разумом, что вам не дают стать Аристотелем! — Дов-Бер Лифшиц рассмеялся, и оба новогрудковских мусарника выбежали на улицу так резво, словно были уверены, что этот дом с двумя балконами вот-вот обрушится на голову ломжинца.
Глава 2
Новогрудковские посланцы оставили в душе Цемаха слова, острые, как булавки. Сколько он ни убеждал себя, что его прежние товарищи — бездельники и что их устами говорила зависть к его удачной женитьбе, он, тем не менее, не мог забыть, как они сказали ему, что он искал для себя оправдание, чтобы уйти от богобоязненной и бедной жизни. Он обязан доказать всем и прежде всего себе самому, что добрые деяния были и остались целью его жизни. Три месяца после свадьбы — это время подумать о практических делах, и он должен поговорить об этом со своей женой.