Цемах Атлас (ешива). Том первый — страница 29 из 80

Обыватели разошлись, и реб Менахем-Мендл тоже ушел. Синагога осталась пустая и полутемная. Только в одном освещенном уголке дремал над святой книгой какой-то отшельник, а в другом углу Цемах Атлас читал вечернюю молитву. Он долго стоял, произнося «Шмоне эсре», а в ушах у него все еще звучал плач опозоренной жены пьяницы. После этого он уселся на скамью и, раскачиваясь, забормотал. Его тень протянулась по полу до самой двери, раскачиваясь вместе с ним. Задремавший над святой книгой отшельник проснулся. Гость рвал на куски его душу своим плачущим напевом мусарников. Отшельник погасил оплывшую свечу, стоявшую над его стендером, и отправился в женское отделение синагоги, где имел обыкновение ночевать. Цемах остался сидеть в густой темноте. Его рыдающий напев зазвучал еще печальнее и громче. Горе мне, ибо из-за того, что я согрешил, весь мир стал для меня тьмою. У Адама, первого человека, были глаза, способные видеть до края света, но влечение к сладкому плоду с запретного древа познания добра и зла заслонило свет в его глазах, и мир покрылся для него мраком.

Глава 4

Меламед реб Шлойме-Мота сидел в комнате с сыном и доказывал, что тот должен стать ремесленником. Он ведь видит, что получается, если принимать помощь от чужих. С табачником он расплатиться не может, реб Менахем-Мендл делает ему одолжение, а обыватели у печки в синагоге спорят о том, стоит ли ему быть евреем, посвятившим всю свою жизнь изучению Торы, как будто у него нет родственников, которые могли бы о нем позаботиться. Но когда он начнет сам зарабатывать, никто не станет его учить, как жить, его еще и уважать будут за то, что он помогает матери тащить тяжелый воз жизни.

В то же самое время во фруктовой лавчонке Вели находился глава ешивы из Валкеника. Это местечко в трех станциях от Вильны, пара часов поездом. Извозчики приезжают оттуда каждую неделю в Вильну за товарами для местечковых лавочников, и она сможет с извозчиками отправлять для сына продуктовые посылки. Реб Менахем-Мендл тоже едет. Ее сын станет учиться у того же самого ребе и больше не будет нуждаться в том, чтобы какой-то еврей-пьяница благодетельствовал ему. Первую пару минут Веля стояла в растерянности. Как можно отпустить от себя своего единственного мальчика? Но скоро она утешила себя тем, что три станции поездом — это не за морем и что повсюду есть евреи. Она подняла глаза на молодого раввина, с лица которого сияла сама Шхина[93], и ответила ему, что, пожалуй, не помешало бы, чтобы ее Хайкл немного пообтерся среди людей в чужих местах. Поскольку ребе защитил ее сына от пьяного табачника, он наверняка не даст в обиду мальчика и в местечке. Правда, она не знает, согласится ли на это ее муж и позволительно ли оставить больного отца на старости лет.

— Если сын станет учиться, это будет честью для отца, чтоб он был здоров. Скажите вашему мужу, что вы хотите, чтобы ваш сын налагал филактерии, и не хотите, чтобы он курил по субботам.

— Можно ведь быть и набожным ремесленником, — попыталась оправдать своего мужа торговка фруктами. Однако глава валкеникской ешивы улыбнулся ей в ответ и сказал, что, если она знает на своей улице десяток молодых ремесленников, которые накладывают филактерии и не курят по субботам, он готов снять свой раввинский лапсердак и сам стать ремесленником. От этого мудрого ответа и из-за того, что ребе разговаривал с ней как с родной сестрой, Веля расчувствовалась до слез. Разве мало боли ее сердцу доставляет забота о том, как бы ее Хайкл не сдружился с рабочими из профсоюзов, которые развешивают красные флаги и выступают против властей? Достаточно матерей плачут от того, что их дети сидят по тюрьмам, не за воровство, Боже, упаси. Торговка фруктами пообещала главе ешивы, что вместе с мужем все обдумает и пошлет к нему в синагогу сына сразу же, как он зайдет к ней в лавку.

По радостному тону матери Хайкл понял, что она для себя уже решила: он должен ехать в ешиву. Это и огорчило, и удивило его. Она постоянно кричит ему вслед на всю улицу, чтобы при переходе улицы он остерегался лошадей и автомобилей, и ему стыдно перед людьми из-за того, что мама все еще кричит это ему, как маленькому мальчику. И вдруг ей показалось правильным отпустить его из дома.

— Ты совсем не будешь скучать? — спросил он.

— А если я буду скучать, ты всегда будешь держаться за мой передник? — ответила мама и долго смотрела сыну вслед, когда он направился в синагогу реб Шоелки. Чем он так понравился валкеникскому главе ешивы? Своей наглостью по отношению к старшим? С другой стороны, табачник тоже не такой хороший человек, каким бы должен быть. Если он мог так опозорить Миндл перед целой толпой евреев в синагоге, то нечего удивляться, что его прежняя жена от него сбежала.

Хайклу нравилось, что валкеникский глава ешивы именует его по названию его родного города и обращается к нему на «вы», как заведено в больших ешивах. Они шагали вместе по синагоге вдоль и поперек, погруженные в свою беседу.

— Реб Менахем-Мендл говорит, что вы, виленчанин, человек способный, так вот я хочу спросить. Наши мудрецы, да будет благословенна память о них, говорят: «Горе нечестивцу и горе его соседу[94]. Хорошо праведнику и хорошо его соседу». А что, если праведник живет рядом с нечестивцем? Кому из них хорошо, а кому плохо?

Хайкл сразу же ответил:

— Зависит от того, кто из них сильнее. Если праведник сильнее, то хорошо ему и хорошо его соседу-нечестивцу. Если же нечестивец сильнее, то горе ему и горе его соседу-праведнику.

— Вы действительно разумный человек! — воскликнул Цемах и подумал, что этот виленчанин, и правда, не отличается воспитанностью. У мусарников заведено, что младший не должен выхватывать у старшего слова изо рта. — Но поскольку вы, виленчанин, действительно понимаете в деле праведника и нечестивца, то как же вы не понимаете, что без окружения хороших товарищей в ешиве в нынешние времена нельзя остаться с Торой? А может быть, вы считаете себя таким праведником, которому не надо бояться дурного влияния улицы?

— Я не говорил, что я праведник, — обиделся Хайкл на то, что глава ешивы ловит его на противоречии.

Цемах Атлас в черном развевающемся сюртуке резко остановился и взглянул на него: никаким праведником он себя не считает, но и нечестивцем тоже, верно? А по сравнению с таким человеком, как табачник, уж конечно, нет? Виленчанин не представляет себе, что и он бы мог обливаться пьяными слезами и пускать слюни от вожделения, жгущего нутро еще больше, чем водка. Он не представляет себе, чтобы он валялся полуголый в святом месте и требовал от свитка Торы в священном орн-койдеше, чтобы тот вернул ему потерянный им кусок скверны. Чтобы он, виленчанин, упал так низко, чтобы срывать с себя одежду и блевать — этого он себе не представляет. Однако наши мудрецы действительно боялись испытания и подозревали сами себя в тягчайших прегрешениях. Если кто больше ближнего своего, соблазн его тоже больше[95] — так говорит Гемара, а прямой смысл этого таков: чем больше человек, тем больше соблазны, обуревающие его, даже в мелких страстишках.

Цемах выглядел так, будто у него был приступ лихорадки, и так же говорил. Лицо Хайкла тоже горело, как в огне. Он со страхом оглядывался, не слышат ли задержавшиеся в синагоге прихожане их разговора. Ему казалось, что валкеникский глава ешивы знает о его грешных мыслях о жене табачника, красивой ведьме, все еще сводящей с ума своего бывшего мужа. Хайкл набрался сил и посмотрел главе ешивы прямо в лицо.

— Реб Менахем-Мендл может вести себя так же, как Вова Барбитолер?

— Реб Менахем-Мендл? — растерялся от этого неожиданного вопроса Цемах. — Может быть, реб Менахем-Мендл нет, наверняка нет! Однако какой-нибудь другой ученый еврей действительно может повести себя как Вова Барбитолер. Он может быть главой ешивы, раввином, набожным евреем, деликатным евреем, не пьющим водки вообще, и все же он останется, в сущности, Вовой Барбитолером.

— Если даже ученый еврей может быть Вовой Барбитолером, то чем же тут поможет то, что я поеду учиться в ешиве? — снова спросил Хайкл.

— Изучать Гемару недостаточно. Надо изучать мусар, работать над собой, чтобы Вова Барбитолер в нас не смог вырасти. — Глава ешивы ткнул пальцем в пол, на котором валялся табачник.

Цемах уселся на скамью, уперся лбом в стендер и замолчал. Он знал, что должен договориться с этим учеником о том, что тот поедет в ешиву. Однако его собственные слова разожгли в Цемахе погасший было огонь, обрывки воспоминаний летали в его мозгу, как искры, жужжали в нем, кусали его, как осенние мухи. Он протянул руку, привлек к себе виленчанина, обнял его за плечи и заговорил с глубокой печалью в голосе:

— Гемара рассказывает нам о танае[96] рабби Эльазаре…

Евреи, опоздавшие на общественную молитву, — каждый в своем углу — бормотали про себя слова молитвы, складывали талесы. Один молящийся все еще зажмуривал глаза, качал головой из стороны в сторону и бормотал:

— Помни, что сделал тебе Амалек[97].

Другой еврей подпрыгивал на месте, читая «Я верю», а третий читал псалмы. Евреи выходили из синагоги и радостно бежали по своим делам. В синагоге остались Цемах и Хайкл. Золотое осеннее солнце конца тишрея[98] швыряло в синагогу через окна снопы пшеницы. Однако валкеникский глава ешивы словно отталкивал солнечные лучи своей черной, как уголь, бородой и ночными искрами глаз.

— Только тот, кто изучает мусар, видит как через увеличительное стекло все скрытые вожделения в своей потаенности, а когда человек видит, что в нем негодного, он может это из себя искоренить, — подвел итог разговора о танае рабби Эльазаре Цемах.

Хайкл слушал, и его тянуло поехать вместе с Цемахом в Валкеник и работать до тех пор, пока и он не станет новогрудковским мусарником, как глава ешивы.