Только в пятницу вечером, на ужине у зятя раввина, Хайкл по-настоящему увидел, до какого позорища себя довел. Хозяйка приняла его дружелюбно, как всегда. Однако в ее глазах играло притворство женщины, видящей паренька голым. Чтобы не надо было смущаться, она делала равнодушное лицо, долженствующее показать, что для нее голый паренек — это только ребенок. Жене реб Гирши не нравилось, что ешиботник, который ест у них по субботам, имеет связь с девицей из семьи столь низкого пошиба. Сам реб Гирша, по своему обыкновению, заглядывал за едой в книгу и время от времени перебрасывался с ешиботником парой слов, спокойно и солидно, как всегда, как будто ничего не знал. Только Чарна весь вечер, не переставая, покатывалась со смеху.
Чарна уже давно не была для Хайкла соблазном и испытанием. Он даже удивлялся: вот он смотрит на ее высокий белый лоб, на ее рыжеватые волосы с красным отблеском, на ее большие светящиеся зеленоватые глаза — и ничего! Она интересует его не больше, чем девица с накрашенными щечками, напечатанная на обертках от конфет. Он радовался тому, что она так никогда и не узнала, что когда-то представлялась ему соблазном зла, загородившим священный орн-койдеш. Он смеялся в глубине души над ее низкой полной фигурой и называл ее «телкой». Однако теперь «телка» смеялась над ним смехом дьяволицы. Наконец ее мать тоже заулыбалась, опустив глаза. Отец бросил на дочь сердитый взгляд, давая понять, чтобы она утихла, — в ответ она рассмеялась еще громче. По тому, что реб Гирша даже не спросил у нее, отчего она ржет, субботний гость понял, что и он, хозяин, знает причину. Эта Чарна хохочет, потому что он имеет дело с тощей, сухой девицей с рябоватым лицом и быстрыми глазами. О, как Хайкл ненавидел в эту минуту и Чарну, и Крейндл! Он едва дождался, пока можно будет уйти домой. На этот раз он не стал ждать, пока колдунья заманит его к себе в альков, а стремительно вошел к ней и просопел:
— Видишь, все местечко уже знает!
— Ну и что, если знают? Ты меня стыдишься? — прошипела она, а от ее жирно блестящих волос, вымытых в честь святой субботы, пахло керосином. — Кривая Сарра сегодня меня поздравила. Я ей ответила, что пусть у нее за меня голова не болит. Я как раз довольна тем, что все знают. Пусть все мои враги узнают и лопнут от зависти.
От ненависти к ней он не мог найти слов для ответа. Прежде она говорила, чтобы он не боялся, она его не съест и не будет принуждать становиться ее женихом. Теперь же она разговаривала так, как будто они уже помолвлены. Да он больше в ее сторону даже не посмотрит! И Хайкл вышел из ее комнатки. Фрейда встала с глиняной кухонной скамьи и испуганно вытянула шею. Она поняла, что парочка поссорилась. Хайкл даже на добросердечную хозяйку дома смотрел теперь с ненавистью: экая дубина! Мать — дубина, а дочь — длинная, тощая жердь, пугало огородное! Он уселся на свою кровать, напротив отцовской лежанки, и разулся. Когда он снимал второй башмак, у него завязался узелок на шнурке. От злости он разорвал шнурок и швырнул башмак на пол. Точно так же он хотел бы порвать с дочерью Фрейды.
Наутро он не знал, куда деваться. Сидеть дома с отцом? Но он видеть не мог Крейндл. Сидеть в ешиве и изучать Тору? Но ему было стыдно перед товарищами. Поэтому он отправился в холодную синагогу, которую снова открыли на лето, чтобы молиться там. Однако между утренней и предвечерней молитвой в синагогу никто не заходил, а ее двери оставались открытыми.
Хайкл стоял в глубине синагоги и смотрел вверх, на узкие окна, располагавшиеся у высокого потолка, на священный орн-койдеш с резными львами, поддерживавшими передними лапами Скрижали Завета с заповедями. Эти львы с высунутыми из раскрытых пастей пламенно-красными языками и с детским любопытством в глазах казались ему такими знакомыми, как будто в детстве он учился вместе с ними в одном хедере. Из высоких окон в синагогу падали снопы света и освещали оживших орлов под потолком. Эти пернатые носили короны на головах. В когтях у них были лулавы и этроги. Солнечный луч попадал в рефлектор — в кованое медное блюдо — и в глубине металла зажигалась поминальная свеча. Хайклу казалось, что колонны вокруг бимы тянутся высоко вверх, до самых небес. Ему казалось, что ступени, которые вели из вестибюля в молитвенный зал, ведут еще глубже, в тайные подземные пещеры. Витая лесенка, которая вела из молитвенного зала к внутренней галерее, вела в его воображении еще дальше, к голубой бесконечности, туда, где бронзовые люстры и серебряные меноры искрились, как звезды! Скрытый потусторонний храм посреди густого леса, стоящего со времен Шести дней творения.
Его взгляд упал на решетку окна женского отделения синагоги, и он остолбенел от страха. Через решетку на него смотрели угольно-черные глаза на бледном лице с черной бородой: директор ешивы реб Цемах Атлас манил его пальцем, показывая, чтобы Хайкл поднялся в женское отделение синагоги. Хайкл бросился к выходу, готовый бежать, словно от покойника на кладбище, но путь к большой железной кованой двери вестибюля казался ему далеким, как путь на край света. Он не добежит…
— Виленчанин, заходите. Мне надо с вами кое о чем переговорить, — услыхал он голос директора ешивы. Хайкл заранее знал, о чем с ним будет разговаривать директор. Именно поэтому он так испугался, что хотел убежать.
Глава 15
У единение в комнате изучения мусара на чердаке было для директора ешивы наказанием, как заключение в тесной тюремной камере размером шаг в длину, шаг в ширину. К тому же в окно было видно половину местечка и слышно шум близлежащего рынка. Однако с приходом лета и с тех пор, как открыли холодную синагогу, Цемах осел в ее женском отделении — в длинном узком коридоре, тянувшемся вдоль всей северной стены синагоги. Там он мог часами шагать взад и вперед, взад и вперед. Иной раз он подолгу просиживал, словно окаменев, над книгами мусара или задремывал, упершись головой в стендер. Решетки на окнах женского отделения синагоги превращались на закате в переплетение золотых прутьев. Медленно темнело. Неуютный шорох опустившихся сумерек будил его. Цемах протирал глаза и всегда делал один и тот же вывод — что он не нашел своего пути в жизни.
Хотя он в своем уединении ни до чего не додумался, он каждый свободный час сидел там и наслаждался тем, что мучил себя. В то утро он зашел туда с утра. Он почти что бежал из ешивы, чтобы не встретиться с Хайклом-виленчанином и не разговаривать с ним. Реб Менахем-Мендл в который раз напомнил ему, что он, директор ешивы, должен строго поговорить с виленчанином, но с тех пор, как стала широко известна эта «страшная история», как реб Менахем-Мендл называл то, что Хайкл просиживал ночи напролет с дочерью своей квартирной хозяйки, Цемах тоже начал размышлять о своих встречах с Роней, дочерью резника, в темной столовой. И думал об этих встречах с такой тоской, с таким беспокойством и с такой обидой, как будто он раскаивался в том, что в те ночи выдержал испытание. Он не хотел читать нравоучения ученику по поводу греха, от которого и сам не был полностью свободен. Однако виленчанин как будто настиг его в его убежище, и Цемах ощутил огонь в своем сердце, желание начать войну и против своего ученика, и против себя самого.
— Вы здесь в одиночестве изучаете мусар? — спросил директор ешивы, усевшись на скамью и расправив полы своего сюртука, как будто готовясь к долгой беседе. Хайкл ответил, что зашел в синагогу, чтобы посмотреть на резьбу. Резчик, изготовивший этих львов и орлов, оленей и леопардов, — большой искусник. Директор ешивы лениво почесал шею и ответил: Тана[223] говорит: «Будь отважен, как леопард, и лети, как орел, и мчись, как олень, и могуч, как лев, торопясь исполнить волю Отца твоего Небесного»[224]. Именно из-за этого высказывания этих животных изображали на стенах синагог. Однако приходить в восторг от резчика из-за того, что он сумел вырезать из дерева игрушечных льва и оленя? Ну а обладал ли он хорошими человеческими качествами, этот резчик? Если нет, то все его фокусы и искусные поделки не имеют никакой ценности.
Директор ешивы говорил с пренебрежением, и Хайкл ответил ему с еще большим пренебрежением: во-первых, художник — это не фокусник, а во-вторых, не имеет никакого значения, обладал ли он хорошими человеческими качествами, лишь бы он был мастером в своем деле. Махазе-Авром вообще не считает нужным ломать прирожденные человеческие качества. Он считает, что надо исправлять и улучшать качества, а не искоренять их. Он не считает также нужным слишком много размышлять о собственных душевных силах, и еще меньше стоит, по его мнению, копаться в недостатках ближних. И вообще, он говорит, что мы не должны говорить человеку все, что мы он нем знаем.
— Так-так, вы тоже бегаете к дачнику со смолокурни? — Директор ешивы снова почесал шею, а заодно и подмышку, как какой-нибудь оборванный бедняк, который спит в одежде на жесткой скамье в синагоге. — Махазе-Авром говорит, что считает нужным не искоренять дурные качества, а улучшать их. И он не считает нужным слишком много размышлять о душевных силах и говорить всю правду. А что он еще не считает нужным, этот Махазе-Авром? Садитесь на скамью, виленчанин, присядьте и расскажите, что он еще не считает нужным.
Временами товарищи по ешиве насмехались над Хайклом, говоря, что он простак, потому что верит всему, что ему говорят. Однако если он терял к кому-то доверие и уважение, тогда вместо простака из него выскакивал черт, делающий все назло. И теперь он тоже ответил специально с намерением задеть директора ешивы:
— Махазе-Авром не считает, что добрые дела теряют свою ценность из-за того, что совершающий их рассчитывает на какую-то выгоду для себя. Он действительно не считает, что своекорыстный интерес или причастность, как это называют в Новогрудке, является страшной болячкой от чесотки, которую надо постоянно расчесывать. Кто так поступает, говорит он, тот расчесывает себе кожу и создает себе настоящие болячки.