загадочной тишиной.
На иголках высоких сосновых крон подрагивали солнечные лучи, мерцая червонным золотом мягко, нежно и печально, как бывает только ранней осенью. Темно-зеленые деревья, казалось Хайклу, грустили и тосковали по ешиботникам, имевшим обыкновение прижиматься лбами к их стволам, читая предвечернюю молитву. Хайкл залез по колено в заросли папоротников, которые из ярко-зеленых медленно становились осенью светло-желтыми. Он остановился на месте, густо засыпанном сухими иглами и шишками. Потом вышел на вырубленную делянку, где были свалены спиленные стволы и ошкуренные бревна. Там пахло промокшими под дождем опилками. Он снова вошел в чащу и увидел расстеленный там ковер серебряного мха с ржаво-красными пятнами тут и там. Вдруг перед ним блеснуло пространство, затопленное цветущим по-осеннему лиловым вереском, как будто между густых растений ему открылось потаенное лесное озеро с отражающимся в его зеркале фиолетовым небом. Он пошел дальше и увидел кусок земли, поросший яркими грибами, похожими на целый отряд карликов в широких шляпах. «Это ядовитые», — подумал было он и тут же прямо закричал от радости: у подножия высокого толстого дерева росли принцы среди грибов: три боровика, как три богатыря, с крепкими коричневыми головками и толстенькими ножками. Хайкл знал, что, если он принесет эти боровики христианке со смолокурни, она будет ему очень благодарна. Она бы потушила эти грибы в жиру на сковородке и устроила бы настоящий пир. Но ему было жаль срывать эти красивые и крепкие боровики, похожие на миниатюрные деревья.
Он вытер влажное лицо, смахнул севшую на него паутину и вспомнил слова из трактата «Пиркей Овес» о том, что тот, кто прерывает изучение Торы, чтобы сказать «как прекрасно это дерево», заслуживает смерти[84]. Как это ни трактовать и ни истолковывать, он все еще не понимает, как танай мог это сказать. Он никак не может надивиться лесу и растениям. Например, старый раскидистый дуб на холме около смолокурни. Сколько толстых локтей и растопыренных рук сучьев с ветвями, похожими на пальцы, у него, сколько листьев! Этот дуб всегда выглядит по-разному, в зависимости от того, как солнце освещает его резные листья. Поздней осенью он станет сгустком огня. Ствол у него старый и толстый. Его столетние корни вылезают из земли, как будто им надоело лежать годами на одном и том же месте и они хотят сползти с холма. Это же только подумать — в большом лесу вокруг Валкеников есть, наверное, сотни тысяч деревьев, часть — хвойные, другие — лиственные, так много разных кустов и трав, столько видов пернатых, четвероногих и пресмыкающихся — можно ведь прожить целую жизнь в валкеникском лесу и каждый день видеть что-то новое. Однако, когда он говорит это ребе, тот отвечает ему: «Мне достаточно одного деревца, чтобы спрятаться в его тени от зноя…» Куда он забрел? Он уже у моста через реку на краю местечка.
С минуту он стоял и колебался: вернуться или пойти дальше? Поскольку он уже у моста, то зайдет в местечко посмотреть, как идут дела у отца. Хайкл положил свой витой шофар за пазуху и подумал, что ребе обижается на то, что он тратит больше времени попусту, чем на изучение Торы. Но, вместо того чтобы выговорить ему за это, ребе шутит с ним и сыплет поговорками. Он говорит ребе: «Шофар звучит у меня, как хвалебная песнь. Если вы меня попросите, я будут трубить на Новолетие». Ребе не отрывает глаз от книги и медленно отвечает: «У нас в паплавской синагоге в шофар трубит честный еврей, постоянно занимающийся изучением Торы. Как бы сильно он ни был занят в лавке, он каждую свободную минуту бежит учить Тору. И зачем тебе тратить так много времени на то, чтобы научиться хорошо трубить в шофар? Ты ведь хочешь, чтобы обыватели относились к тебе как к знатоку Торы, но к трубачу они так не относятся, как бы хорошо он ни трубил».
Хайкл шел по Синагогальной улице, и ему еще предстояло спуститься с холма к домику Фрейды Воробей. Однако Синагогальный двор кипел от множества людей, и он подошел поближе, чтобы взглянуть. Посреди большой взволнованной толпы стоял илуй Шия-липнишкинец с пожелтевшим лицом, уставившись в небо, как приговоренный к смерти, спасшийся в последнее мгновение. Поскольку Хайкл не знал о буре, разразившейся в местечке, то прошло некоторое время, пока он понял, о чем идет речь. Говорил декшнинский колонист Гавриэл Левин:
— Вот уже больше трех десятков лет, как все и в Декшне, и в Валкениках знают Вольфа Кришкого и знают о его помешательстве, состоящем в том, что, куда бы ни пошел, он повсюду таскает с собой тюк старой одежды из страха, как бы у него не забрали какую-нибудь тряпку. Так вот, вчера утром он прибежал к Гавриэлу Левину с криком: «Ваша пациентка — воровка, она украла у меня бархатный камзольчик». Вольф Кришкий хотел сразу же ворваться в комнатушку, в которой Элька сидит взаперти с тех пор, как забеременела и начала бушевать. Гавриэл Левин спросил Вольфа Кришкого, как могла Элька украсть у него камзольчик? Но тот замахал кулаками и закричал: «Это она! Она! Она — распутная сучка, и она меня обокрала!» Гавриэл уже догадался, что произошло, но ему не хотелось в это верить. Сумасшедший может навести на себя напраслину. Ведь Вольфу Кришкому уже сильно за шестьдесят. Гавриэл отпер комнатку Эльки и вошел туда вместе с тряпичником. Элька, измученная и охрипшая оттого, что кричала день и ночь, в последние дни уже молчала. Однако, едва увидев тряпичника, снова стала издавать дикие крики: «Спасите! Он черт! Черт! Я не хочу родить байстрюка от черта!» А Вольф Кришкий топал ногами и твердил, что она заманила его к себе, когда обыватели были в поле на работе, и украла у него бархатный камзольчик.
Колонист Гавриэл Левин указал пальцем на пару валкеникских торговцев:
— Это вы виноваты!
Они пришли в Декшню рассказать ему, что его пациентка беременна от ешиботника, который жил у него по три дня в неделю. Торговцы клялись, что не виноваты. Им передали от имени декшнинских евреев, что подозрение падает на ешиботника. Тогда они пошли в деревню, чтобы узнать правду.
— Это действительно выглядело правдой, — вмешалась жена Гавриэла.
Женщина рассказала, что Элька Коган не любила своего мужа. Может быть, именно из-за этого она после беременности и родов сошла с ума. Каждый раз, когда ее муж и сын приезжали в Декшню, она смотрела на них обоих с немым страхом преследуемого зверя. Ешиботник же ей как раз нравился, хотя он неухоженный и носит бороду. Она постоянно смотрела ему вслед, сложив руки и сияя. А когда с ней произошло несчастье, она крикнула ему вслед: «Жених мой, куда ты бежишь?»
— Так что кто мог знать? — подвела итог жена Гавриэла. — Ведь пока в комнату не впустили тряпичника, Элька не помнила, от кого беременна.
— Вы, ребе, сами тоже виноваты, — сказал липнишкинцу один из декшнинских колонистов, специально пришедших вместе с Гавриэлом Левиным, чтобы попросить прощения у ешиботника. — Мы вас спросили в нашей синагоге за учебой, видели ли вы, чтобы в дом, где живете вы и эта Элька, кто-нибудь заходил. Вы нам отвечали, что никого не видели. Почему вы не рассказали, что вокруг дома постоянно крутился Вольф Кришкий? Про вас ведь говорят, что вы можете в одном комментарии связать воедино все темы из Геморы гораздо лучше и быстрее, чем связывают в один плот бревна на реке, не рядом будь упомянуты. И как же это ваш острый ум не смог связать вместе этого безумца Вольфа Кришкого с Элькой Коган? Вам это в голову не пришло?
Нет, ему это не пришло в голову. Шия-липнишкинец едва переводил дыхание и все еще смотрел в небо с благодарностью и хвалой к спасшему его Провидению: действительно, этот больной еврей с тюком старой одежды имел обыкновение останавливать его и спрашивать, дома хозяева или работают в поле. И все же у него не возникло подозрения относительно реб Вольфа Кришкого — ни до всей этой истории, ни после нее. Илуй признался, что чуть было не устроил тут самому себе беды. Если бы он это сделал, то все бы сказали, что именно он виноват. Может статься, он бы даже не посчитался с тем, что про него скажут, и покончил жизнь самоубийством, только бы убежать от бед. Однако он не захотел стать нарушителем строжайшего запрета самоубийства и потерять из-за этого свою долю в Грядущем мире.
Глава 10
Йосеф-варшавянин опять, как до свадьбы, носил свое светлое пальтишко с поднятым бархатным воротничком. Он выглядел жалким и побледневшим, вокруг глаз у него были синие круги. Он сидел у Махазе-Аврома в комнате, солнце освещало ее, но его тонкие руки и узкие скулы подрагивали от холода, как будто он стоял зимой на улице. Йосеф-варшавянин рассказывал, как директор ешивы убеждал всех, что он обманщик, потому что не женился на кухарке их ешивы. А ведь этот реб Цемах Атлас сам отменил помолвку с одной девушкой, хотя и подписал до этого с ней тноим. И со своей женой он тоже не живет в мире. Она в Ломже, а он — здесь, в Валкениках. Так какое же право директор имеет поучать других? Особенно учитывая, что он, Йосеф-варшавянин, не подписывал тноим с кухаркой и никогда ей ничего не обещал. Ну так как же? Махазе-Авром даст ему рекомендательное письмо в Комитет ешив, чтобы его направили в качестве посланника за границу?
Целиком пронизанный мыслью о том, что живет на свете милостью Творца, чтобы изучать Тору ради нее самой, и что для этого он должен беречь свое здоровье и покой, реб Авром-Шая-коссовчанин выработал способность отталкивать от себя дела, которые выводили его из равновесия. Сколько бы раз он ни слышал о неблагополучной семейной жизни директора ешивы, он не хотел знать подробностей, чтобы не создавать себе лишних причин для расстройства. Но вдруг сейчас в его сердце произошел поворот, настроивший его против директора ешивы. Предыдущим вечером реб Авром-Шая сидел допоздна и слушал с побледневшим кончиком носа и с пересохшими губами то, что Хайкл рассказывал ему про Шию-липнишкинца. Махазе-Авром понял, что реб Менахем-Мендл не пришел к нему за советом и помощью, потому что знал по опыту, что он, дачник со смолокурни, все равно встанет на сторону реб Цемаха Атласа. Махазе-Авром чувствовал себя виноватым. Он сам ничего не делает для ешивы и к тому же не позволяет избавиться от директора, стоящего в стороне в то время, как рушится его ешива.