Цемах Атлас (ешива). Том второй — страница 58 из 89

Хайкл снова прислушался к беседе. Говорил Реувен Ратнер. Он приподнимал по привычке свои тощие плечи и шевелил пальцами, словно ощупывая ими слова. Люди, говорил он, принадлежат к печальной семье «сидящих во тьме и мраке»[156]. Может быть, когда-то и рождался какой-нибудь счастливый принц. Однако никто никогда не умирал счастливым принцем. С другой стороны, человек — это венец Творения, сотворенный по образу и подобию Божьему. Своим хорошим или дурным поведением он исправляет или портит все Творение. Это возлагает на него огромную ответственность, потому что, если в его служении Творцу или в помощи, которую он оказывает ближнему, имеются нечистые намерения, он способен разрушить миры.

Реб Дов-Бер Лифшиц морщился и крутился на своем месте. Ему хотелось воскликнуть, что Реувен Ратнер говорит как каббалист, а ведь он не хочет идти дежурить у постели больного товарища и не хочет никуда ехать основывать новое место изучения Торы. Но так резко с Реувеном Ратнером говорить было нельзя. Он принадлежал к числу самых лучших учеников, и он искал себе невесту. Поэтому реб Дов-Бер молчал, рассерженный этими разговорами, в которых, кроме красивости, не было ничего. Сидевшие вокруг него ешиботники тоже молчали. Может быть, именно потому, что никто не откликнулся, Хайкл-виленчанин снова заговорил, хотя потом сам не мог понять, что его к этому подтолкнуло:

— Человек — это не венец Творения, и мир не был сотворен ради него. Человек даже глубже и интереснее, когда мы смотрим на него как на часть Творения, а не как на главный его смысл. Он лишь одна комнатка в большом здании Творения, и мы должны стремиться узнать, каково все здание целиком. Для этого мы должны понять, что комнатка предшествует находящимся в ней предметам. То есть само по себе сотворение человека и его привычки предшествуют его образу жизни. Когда кто-то слышит, как поют птицы, ему становится легче на сердце, потому что в пении птиц он слышит, что и дурные сны прошедшей ночи, и заботы нового дня не вечны. Человек чувствует, даже если не думает об этом, что не с него началось Творение и не на нем оно закончится. Он ведь знает, что птицы, как правило, живут меньше него и способны защитить себя еще меньше, чем он, и тем не менее они поют! И от этого у смертного становится легче на душе, именно потому, что он не видит себя в качестве центра мироздания и понимает, что не способен познать самого себя, если не познает окружающего мира.

Ешиботники сидели, наморщив лбы, с отчужденными лицами, хотя, разговаривая с виленчанином наедине, они могли иной раз услышать от него еще более резкие и не соответствующие религиозному образу мыслей слова. Конотопец буравил Хайкла своими пронзительными глазками, а реб Дов-Бер Лифшиц смотрел на него долго из-под нахмуренных бровей, прежде чем ответить.

— Вы говорите, что нельзя познать самого себя, если не познать окружающего мира. А мусарники говорят наоборот: нельзя познать мира, если не познать себя. Основа основ мусара: познай самого себя!

— «Человек, познай самого себя», — сказал еще Сократ за тысячи лет до того, как это сделали новогрудковские мусарники! — вдруг с яростью вмешался в разговор Мойше Хаят-логойчанин.

— Ну да, Сократ из мудрецов Греции[157], ученик Платона, — с пренебрежением бросил через плечо реб Дов-Бер, словно предостерегая ешиботников, чтобы они даже голов не поворачивали к логойчанину.

— Сократ — учитель Платона, а не его ученик, — поправил Мойше Хаят-логойчанин.

— Откуда вы знаете, что Сократ — это учитель Платона, а не ученик? — спросил, все еще не поворачиваясь и не глядя на него, реб Дов-Бер.

— Что значит, откуда я знаю? Кто этого не знает? В каждой книжке черным по белому это сказано! — крикнул логойчанин, ожидая, что сидевшие с отсутствующими лицами ешиботники вмешаются.

— Значит, у вас в книжках ошибка, — спокойно ответил ему глава ешивы из Наревки.

— Ошибаетесь вы, а не книжки. Сократ — учитель Платона, а не его ученик. Его учитель! Его учитель! — кричал логойчанин, схватившись за голову, как будто кровеносные сосуды в его висках полопались.

— Он прав, Сократ — учитель Платона, а не его ученик, — сказал Зундл-конотопец, со страхом глядя на главу группы, позволившего из-за какой-то глупости втянуть себя в спор с безбожником.

Реб Дов-Бер Лифшиц видел по лицу Зундла-конотопца и по лицам других сынов Торы, что на этот раз ошибся. Реб Дов-Бер ссутулился и заговорил мягко: да, теперь он припоминает, что Сократ — это учитель Платона, а не наоборот. Собственно, нет ничего нового в том, что один мудрец из многих мудрецов народов мира говорит то же самое, что и мусар. Мусар совсем не претендует на то, чтобы сказать нечто совершенно новое, и вообще это не новая система в иудаизме. Разве что — в пути воспитания человека посредством напоминания ему о его обязанностях, о которых он знает, но забывает, как уже говорилось раньше. В этом тоже видна разница между светскими авторами и людьми Торы. Древние гении в предисловиях к своим книгам писали, что они пришли в этот мир не для того, чтобы сказать нечто новое. В то же время каждый из нынешних писак уговаривает сам себя, что открыл какую-то новую звезду. Но точно так же, как велико расстояние от звезд до земного шара, далеко расстояние и между тем, что человек знает, и тем, чему он следует на практике. Кто из нас более велик, чем Аристотель? Он, кажется, третий после Сократа и Платона. О нем говорится в одной книге, что однажды его нашли у блудницы. А когда его спросили, как такое возможно, он ответил: «Сейчас я не философ Аристотель».

— Это ложь, и к тому же глупая, — сказал Мойше Хаят-логойчанин, сняв очки, и потер переносицу. — Вполне может быть, что Аристотель имел дело со многими распутными женщинами, а не только с одной блудницей. Однако никто из сочинителей ничтожных религиозных книжонок при этом не присутствовал.

— Мы верим мудрецам, — вежливо улыбнулся реб Дов-Бер, и было похоже, что все сидевшие за столом согласны с ним.

Это еще больше завело логойчанина, и он принялся швырять слова, как камни:

— Мусарникам хорошо и приятно в их невежестве, как червяку в хрене. Они убедили сами себя, что знают мир. Правда же состоит в том, что они умеют почесываться. Хайкл-виленчанин прав, сам человек предшествует своему образу жизни. Так с одним человеком и так же со множеством людей. Умирает человек, а вместе с ним умирает его Бог, являющийся не чем иным, как его человеческими качествами, разумом и чувствами. Гибнет народ, а вместе с ним умирает характер народа, его жизненный распорядок и его историческая судьба. Нет такой правды, которая была бы вне человека и которая была бы для всех одинакова, как верно сказал виленчанин…

— Я этого не говорил! — вскочил с места Хайкл.

— Потому что у вас нет мужества, чтобы говорить открыто и ясно, но вы это имели в виду, — рассмеялся логойчанин и снова принялся ругать мусарников.

Они, мол, наносят человеку самые глубокие раны тем, что уговаривают его переломить свой характер. Они признают, что война с соблазном — самая тяжелая из войн, и все же ненавидят каждого, кто не способен выстоять в этой войне. Они убеждают себя, что они единственные честные люди на свете, населенном сплошными нечестивцами и грешниками. Утешаются тем, что у светского человека нет радости от жизни, потому что тот не может достичь желаемого. В то же время они говорят, что наказание за преступление определяется удовольствием, полученным от него. Вот и получается, что ад должен вечно пустовать, потому что, если верить им, человек, живущий радостями этого мира, не получает удовольствия от своей жизни. Однако же они засаживают в ад весь мир, кроме новогрудковских ешиботников. И делают это от зависти к светским людям! Точно так же они говорят о милосердии, оставаясь при этом самыми жестокими людьми. Что может быть более жестоким, чем требовать, чтобы человек отказался получать удовольствие даже от своих добрых дел?

— Значит, мы безжалостные, а вы жалостливый? — пожал плечами реб Дов-Бер Лифшиц.

Зундл-конотопец прорычал своим львиным голосом:

— Мы вам завидуем?

— Да, завидуете, потому что я не боюсь сказать вслух то, о чем вы боитесь даже подумать. Я и милосерднее вас: я ни от кого не требую, чтобы он жертвовал собой! — крикнул логойчанин, распаляясь все больше.

Ведь мусарники любят опираться на мнение мудрецов Талмуда, вот и он тоже хочет сказать свое слово, опираясь на мнение талмудических мудрецов. Гемора рассказывает, что в грядущем Всевышний, да будет благословенно Имя Его, свяжет соблазн зла и заколет его. При этом и праведники, и нечестивцы будут стоять и плакать. Нечестивцы будут плакать из-за того, что не могли справиться с соблазном зла, слабым и тонким, как перышко; праведники будут плакать потому, что сумели справиться с соблазном зла, большим, как гора. Сам Бог, говорит Гемора, тоже будет плакать. Ладно, от чего плачут нечестивцы, мы понимаем. Заколотый соблазн зла видится им тонким, как волосок. Они плачут, что не сумели преодолеть такой слабый соблазн зла и из-за этого потеряли Грядущий мир. Но почему заколотый соблазн зла выглядит в глазах праведников большим, как гора, и почему они плачут? Ответ в том, что каждое неисполнившееся желание кажется большим. И всегда, всегда плачет в человеке тоска по его неосуществленному желанию. Даже праведники, воскресшие из мертвых и видящие, как нечестивцы плачут от раскаяния, потому что они поддались и за это погрузятся в вечные страдания и вечный позор, — даже они, праведники, плачут, потому что когда-то ушли из этого мира с неосуществившимися желаниями. Неутихающие всхлипывания по поводу выдуманного и недостигнутого счастья придают ему размер горы. Все наслаждения Грядущего мира, дня, который весь — суббота, весь — праздник, даже если человек верит в это полной верой, не могут насытить и утешить его в его горе и смущении из-за того, что ему пришлось отказаться от того, что он желал на протяжении многих лет. Тот, кто мучает себя по-настоящему, стараясь быть аскетом, знает, что от соблазна зла невозможно избавиться. Только новогрудковские трепачи думают, что человек свободен и может делать все, что захочет,