вести себя нормально, что, вместе со стараниями развлекаться и стараниями быть хорошей матерью, мы можем внести в наш список обреченных на провал планов.
Меня тревожило твое замечание о том, что мне «необходима помощь». Я столько раз мысленно прокручивала воспоминания о том, как убирала бутылку с гелем, что пленка затерлась и я уже не могла полностью доверять ей. Я мысленно перепроверяла свои подозрения, и иногда они не... ну, переставали казаться отчетливыми. Действительно ли я убрала ту бутылку? Действительно ли ущерб был слишком велик для истории, рассказанной Кевином? Могла ли я найти хоть один клочок прямой улики, которую принял бы суд? Я ни с кем не хотела говорить об этом, но я мечтала поговорить об этом с тобой.
Всего лишь через пару дней после несчастного случая ты устроил «круглый стол». Мы только что поужинали и вяло переговаривались. Обычно Кевин хватал еду прямо с плиты, но, чтобы ублажить тебя, на этот раз пристроился бочком за обеденным столом. Против воли втянутая в это совещание, я сама чувствовала себя ребенком, как будто мне снова было девять лет, и меня заставляли принести извинения мистеру Уинтергрину за воровство орехов с деревьев на его дворе. Покосившись на Кевина, я хотела сказать: «Сотри ухмылку со своего лица, это не шутка; твоя сестра в больнице». Я хотела сказать: «Найди футболку, которая не была бы на пять размеров меньше, чем нужно, мне противно находиться в одном помещении с тобой». Но я не могла. В нашей семье такие обычные родительские упреки, во всяком случае мои, были недопустимыми.
— Кев, если ты нервничаешь, — начал ты (хотя, на мой взгляд, он вовсе не нервничал), — это не допрос. Мы просто хотим сказать тебе, какое впечатление ты произвел на нас своими быстрыми действиями. Кто знает, если бы ты вовремя не вызвал медиков, могло быть гораздо хуже.
«Как? — подумала я. — Если бы только она искупалась в том геле».
— И твоя мама хочет тебе что-то сказать.
— Я хотела поблагодарить тебя, — начала я, стараясь не смотреть Кевину в глаза, — за то, что твоя сестра вовремя попала в больницу.
— Скажи ему то, что сказала мне, — подсказал ты. — Помнишь, ты сказала, что тревожишься, не чувствует ли он, ну, ты знаешь...
Это было легко. Я посмотрела ему в глаза:
— Я подумала, может, ты чувствуешь вину.
Он решительно прищурился, и я уставилась на свой собственный нос с широкой переносицей, свой узкий подбородок, свой выступающий лоб и смуглые щеки. Я смотрела в зеркало, но понятия не имела, о чем думает мое отражение.
— С чего бы это?
— Потому что предполагалось, что за ней следишь ты!
— Но ты хотела напомнить ему, — сказал ты, — мы никогда не думали, что он будет следить за ней каждую минуту. Несчастья случаются, и, следовательно, это не его вина. Вот что ты мне сказала. Ты помнишь. В пикапе.
Ну, точно как извинение перед мистером Уинтергрином. Когда мне было девять лет, мне хотелось выпалить: «Почти все эти идиотские орехи были червивыми или гнилыми, старый дурак», но вместо этого я пообещала собрать целое ведро его мерзких орехов и принести их ему очищенными.
— Мы не хотим, чтобы ты винил себя, — сказала я тем же тоном, каким сам Кевин разговаривал с полицейскими — сэр то, сэр это. — Виновата я. Я должна была убрать бутылку с гелем в шкафчик.
Кевин пожал плечами:
— Я и не говорил, что виню себя. — Он встал. — Я могу быть свободен?
— Еще одно, — сказал ты. — Твоя сестра будет нуждаться в твоей помощи.
— Почему? — спросил он, продвигаясь к холодильнику. — Один глаз остался, не так ли? Ей же не понадобится собака-поводырь или белая палка.
— Да, — сказала я. — Ей повезло.
— Ей понадобится твоя поддержка, — сказал ты. — Ей придется носить повязку...
— Клево. — Он отошел от холодильника с пакетом нефелиума. Был февраль; как раз сезон.
— Со временем ей сделают стеклянный протез, — сказал ты, — но мы были бы благодарны, если бы ты защищал ее, если соседские дети станут дразниться...
— Как? — спросил он, тщательно очищая оранжевый фрукт от грубой кожицы и обнажая розовато-белую мякоть. — Селия — клоун! Селия — клоун? — Содрав бледную прозрачную кожицу, он сунул фрукт в рот, пососал и вытащил.
— Ну, и все же...
— Послушай, пап. — Он методично раскрыл нефелиум, отделяя склизкую мякоть от гладких коричневых семян. — Вряд ли ты хорошо помнишь свое детство. — Он сунул мякоть в рот. — Сели просто придется утереться.
Я чувствовала, как тебя распирает от гордости за то, что твой сын подростковой крутостью пытается скрыть смятение чувств, вызванное трагическим случаем с сестрой. Этот спектакль, эта подслащенная жестокость были рассчитаны на тебя, Франклин. Да, он был в смятении, да, его обуревали противоречивые чувства, но если бы ты заглянул в его зрачки, то увидел бы, что они густые и вязкие, как деготь. И в его подростковых метаниях не было ничего остроумного.
Кевин протянул тебе фрукт:
— Эй, мистер Пластик, хочешь полакомиться?
Ты отказался.
— Я не знала, что ты любишь нефелиумы, — выдавила я, когда он взялся за второй.
— Ну да, — сказал он, очищая фрукт и катая мякоть по столу указательным пальцем. У шарика был призрачно-молочный цвет катаракты.
— Просто они очень вкусные, — нервно сказала я.
Он вонзился в нефелиум передними зубами.
— Да, как скажешь. Благоприобретенный вкус.
Он явно намеревался расправиться со всем пакетом. Я выбежала из кухни. Он рассмеялся.
В те дни, когда мне выпадали утренние часы посещений, я работала дома. Кевин часто вываливался из школьного автобуса как раз во время моего возвращения из больницы. В первый раз, когда он вразвалку переходил Палисад-Пэрид прямо перед моим носом, я остановила «луну» и предложила подвезти его по нашей крутой подъездной аллее. Ты бы не нашел ничего необычного в том, чтобы посидеть в машине с собственным сыном, тем более всего две минуты. Однако мы с Кевином редко допускали столь удушающую близость, и я помню, как болтала без умолку всю дорогу. Вдоль улицы стояли автомобили; родители боялись, как бы их детишкам не пришлось пройти собственными ножками десять ярдов, и я отметила тот факт, что все эти автомобили — претенциозные джипищи. Это слово сорвалось с моего языка, прежде чем я вспомнила, что Кевин терпеть не может, когда я коверкаю слова ради комического эффекта — еще одна уловка, обслуживающая миф моего отстранения от здешней жизни.
— Знаешь, это метафора для всей страны. — Я прекрасно знала, что подобные разговоры бесят моего сына, но, может, потому и не унималась. Впоследствии в Клавераке я буду упоминать Дилана Клиболда и Эрика Харриса только для того, чтобы привести его в ярость. — Торчат над дорогой выше всех и кичатся могуществом, с которым сами не знают, что делать. Они напоминают мне толстых покупателей, слоняющихся по моллу в огромных шортах и гигантских кроссовках и жующих булочки с корицей.
— А ты когда-нибудь ездила хоть в одной такой машине?
Я призналась, что нет.
— Тогда что ты об этом знаешь?
— Я знаю, что они слишком быстро носятся по дорогам, пожирают бензин и иногда переворачиваются...
— А тебе какая разница, что они переворачиваются? Ты же все равно ненавидишь этих людей.
— Я не ненавижу...
— Наглецы, в одиночку гоняющие на шикарных джипах!
Качая головой, он захлопнул за собой дверцу. В следующий раз, когда я предложила подвезти его, он отмахнулся.
Было что-то странно невыносимое в той паре часов, которые нам с ним иногда приходилось проводить в доме до того, как твой пикап заезжал в гараж. Казалось бы, в таком огромном тиковом царстве легко избегать друг друга, но, где бы мы ни находились, я все время ощущала его присутствие, а он, как я подозреваю, мое. В отсутствие буфера в виде тебя и Селии мы чувствовали себя... на ум приходит слово «обнаженными». Мы почти не разговаривали. Если он направлялся в свою комнату, я не спрашивала его о домашних заданиях. Если заглядывал Ленни, я не спрашивала, чем они занимаются. И если Кевин уходил из дома, я не спрашивала куда. Я говорила себе об уважении родителями личной жизни подростка, но понимала, что я просто трусиха.
Это ощущение обнаженности поддерживалось реальностью. Я знаю, что в четырнадцатилетних мальчиках играют гормоны. Я знаю, что мастурбация — естественное облегчение, безобидное и приятное времяпрепровождение, которое не следует поносить как порок. Но я также сознаю, что для подростков — не смейся, для всех — это тайное развлечение. Мы все это делаем (или я делала, да, иногда, Франклин, а ты что думал?), мы все знаем, что мы это делаем, но вряд ли кто-то скажет: «Дорогая, последи за соусом для спагетти, а я пойду помастурбирую».
Только после нескольких таких случаев я наконец отважилась упомянуть об этом. После нашего разговора на парковке перед больницей мне на несколько месяцев было отказано в удовольствии поболтать с тобой.
— Он оставляет дверь ванной открытой, — неохотно доложила я как-то поздно вечером в нашей спальне. Ты тут же начал тщательно вычищать волоски из своей электрической бритвы. — А из коридора виден унитаз.
— Значит, он забывает закрывать дверь, — вяло ответил ты.
— Он не забывает. Он ждет, пока я пойду в кухню за чашкой кофе, чтобы точно увидела его на обратном пути в кабинет. Он делает это нарочно. И... э... громко.
— В его возрасте я, пожалуй, отрывался три раза в день.
— Перед своей матерью?
— За углом, за дверью. Мне казалось, что это тайна, но уверен, она знала.
— За дверью, — повторила я. — Дверь. Это важно. — Господи, эта бритва сегодня здорово забилась щетиной. — Зная, что я увижу... я думаю, это его возбуждает.
— Ну, как бы ты ни старалась относиться к этому, у каждого свои странности.
— Ты не... хм... ты не понимаешь. Я знаю, что он это делает. У меня нет проблем с тем, что он это делает, но я не желаю участвовать. Это неуместно. — Слово, вошедшее в моду. Скандал с Моникой Левински разразился всего месяц назад, и президент Клинтон вскоре назовет их отношения