Один партнер, Фархад Исмаилыч, вез два письма из жарких восточных республик (у него там были старые связи). В первом говорилось: дорогие московские товарищи, поделитесь с нами цементом, который мы вам отправляем. А то у нас у самих ничего не осталось; очень хочется строить. Во втором предлагалось: а мы вам сахару подкинем, у нас имеется запас. Другой партнер, по фамилии Томский (ирония судьбы, что тут скажешь), крупный, с голубыми глазами навыкате, пшеничными усами и густым фельдфебельским голосом, шел в Моссовет, получал одобрительные визы. Бодрый старик Циперович заведовал складом; он оформлял бумаги и считал товар.
В назначенный день по железной дороге прибывал товарняк; в старых вагонах пылился каспийский цемент. Его поскорей отправляли на склад; опустошенные вагоны ставили на запасный путь. На следующее утро к докам подходила баржа, ржаво скрежетала о бетонный причал; трезвые грузчики, в основном технари-аспиранты, выгружали с нее сырой, основательно потяжелевший сахар и забивали вчерашним цементом. Они становились похожи на пекарей: едкая сыпь сероватого цвета блинной муки покрывала все вокруг. Баржа отчаливала; цемент по воде возвращался туда, откуда его накануне доставили сушей; бессмысленный круговорот товара продолжался.
Вечерком того же дня бодрый старик Циперович состригал садовыми ножницами свежие пломбы сахарного отсека; мешки грузили в цементные вагоны, дожидавшиеся на запасном пути. По внутригородской железке товар доставляли продавцам: поезд делал небольшие остановки, аспиранты сбрасывали сахар в побитые магазинные грузовички, ехали дальше.
Зимой обходились без баржи, гнали товар двумя составами: так было намного дольше, в разы дороже, но все равно тысяч по двадцать с каждого эшелона они получали. Ментам давали разовые взятки, что их баловать; суховатому гэбэшнику Кацоеву аккуратно, дважды в месяц, платили зарплату в конверте. Дело шло; все деньги, личные и общие, хранили за железной дверью Мелькисарова.
Степан сиял; он испытывал сладкий страх подконтрольного риска. Как при затяжном прыжке с парашютом: покатая земля со свистом несется навстречу, но в самый опасный момент неведомая сила ударяет в предплечья, выворачивает руки, и ты мягко скользишь вниз. Главное не просчитаться, вовремя дернуть кольцо.
В ноябре 90-го Циперович пригласил его домой, на Фрунзенскую набережную. Пестрые паласы на мощном дубовом полу, черно-желтые диваны и кресла, обитые плюшем; картины живописи на стене: обнаженная телесатая дамочка в окружении фруктов и цветов, имя художника неизвестно, подвиг его бессмертен; ржавая селедка с черным хлебом, явная подделка, а-ля двадцатые годы; разлапистый Лентулов, похоже что настоящий; авторская копия «Грачей», которых голодный пьяница Саврасов плодил постоянно. И огромная, в полкомнаты, работа Леонида Пастернака. Яркий солнечный свет сквозь уютные шторы; у овального стола стоит семейство: рыхлая добрая мама, всклокоченный папа, разновозрастные дети: скуластый, порывистый старший, растерянный средний, рыжеватые девчонки с пышными бантами; на столе полевые цветы. Банально; тем и хорошо. Любовь так любовь, нежность так нежность, радость так радость, семья так семья, без подколок и подначек; за это мы и ценим реализм.
«Продай!» – попросил Мелькисаров. «Не-а, – возразил Циперович. – Мне это за долги отдали; деньги есть, а картинка хорошая, пускай висит».
Рослая блондинка в мини-юбке молча накрыла на стол, разлила коньяк «Наполеон», припахивающий ацетоном; наливая, наклонилась – маленький завскладом с гордой насмешкой стрельнул глазами под юбку, подмигнул Мелькисарову.
Речь пошла без околичностей – о перемене схемы. Что гонять туда-сюда составы, баржи? Не проще ли оформлять доставку на бумаге? Чекисты на глазах теряют силу, им не до нас, от ментов откупимся, с бандитами уладим, сэкономим процентов сорок… Все сходилось; Циперович посчитал правильно. Страну трясло и колотило, все были заняты другим, опасности никакой, а выгода очевидна.
Мелькисаров хотел было сказать «да», но вдруг сдавило щитовидку, сердце ухнуло, засосало под ложечкой, тошнота подкатила к горлу.
«Какой же паршивый коньяк», – подумал Мелькисаров. И почему-то сказал «нет».
Почему? и сам не знал. Просто магнит в одну секунду размагнитился. Тяга была, была, раз – и вдруг исчезла. Циперович упорно расспрашивал, обкладывал вопросами со всех сторон, что случилось, в чем подколка, может, знает нехорошее и молчит? Подливал коньяк, увеличивал предложенную долю; девица обдавала запахом крепкого тела; Степан Абгарович стоял насмерть. Не нужно тебе туда! – говорил ему внутренний голос, и это было сильнее всех доводов. Даже девичьих мясов. Циперович сдался; они поторговались об условиях расхода, выпили на посошок зеленого фархадовского чаю и попрощались, думая, что навсегда.
Первые сутки безделья Степан Абгарович проспал. Потом попробовал читать пропущенные книжки: Жанна подсунула, она любила почитать – еще со времен политеха. Но как-то увяз. Полистал Платонова, Набокова – и бросил. Задержался лишь на синеватых выпусках журнала «Новый мир», где печатались отрывки Солженицына. Приятно было вспомнить юность: он поступил в том самом семьдесят четвертом, когда писателя услали за границу; на комсомольском собрании в школе им говорил об этом одноногий Михал Афанасьич, фронтовик и учитель истории. После контузии у Михал Афанасьича во рту скапливалась слюна; вдруг начинала стекать по щеке – он подхватывал ее рукой и отправлял обратно в рот, слова булькали…
Но диванное время быстро вышло; нужно было срочно упорядочить финансы. В Трубниках под навесом сберкассы прятались от снежного дождя валютные менялы. Рублей у Мелькисарова было много, долларов у них – мало; два месяца кряду он ездил сюда ежедневно, как на работу. Ставил свой «Фольксваген» на прикол, пересаживался в раздолбанный «Москвич» барыги; они отъезжали за угол, запирали дверцы изнутри, включали обогрев и слюняво считали тертые купюры. Каждый думал про себя: за сколько бы он мог меня пришибить? Однажды взгляды их встретились; оба рассмеялись и обмякли.
К двадцатым числам января рубли иссякли; валюта уместилась в два потертых кейса. А двадцать шестого случилась денежная реформа; люди брали сберегательные кассы на абордаж, падали в обморок, ненавидели себя и всех. Мелькисаров походил пешком по центру города, понаблюдал за столбами пара, которые поднимались над стариками в свальной очереди; сочувствие мешалось со злорадством: успел. Злорадство уступало место жалости: бедняги…
Вскоре ему позвонил Циперович. Как ты – как ты? Что ты – что ты? Наконец дошли до истинной причины:
– Ты по-прежнему хотишь Пастернака? У тебя как с долларями? Я в полном пролете с наличкой; Кацоев недоволен; приезжай.
Старый багет был уже аккуратно расшит, грамотно упакован; холст безжалостно свернут телескопической трубой. Бодрости в Циперовиче поубавилось; он был раздражен, о делах говорить отказался, пересчитал пятьдесят тысяч, профессиональным движением скатал пачки резинкой и без– застенчиво поторопил: давай, давай, получил свое, счастливчик, и вали, сейчас не до тебя. – Рослой блондинки при нем уже не было.
На возвратном пути Мелькисаров уперся в долгую толпу интеллигентов, которые упрямо шли по Тверской на Манежную выстаивать очередной демократический митинг. Паршивенько одетые, у кого пальто на размер больше, у кого штаны на три пальца короче. Снег метался в разномастном свете фонарей, присыпал толпу. Толпа ежилась, но продолжала медленное, жуткое движение. Сто, двести, триста тысяч человек; остановить их было невозможно; Мелькисаров понял, что нынешней власти конец.
Додумать, что из этого проистекает, он не успел. Подступающая нищая свобода вполне могла обойтись без сахара, но не могла – без информации. Степан Абгарович увлекся электронной почтой, сошелся с курчатовским ядерным центром, подивился мертвой хватке академиков, выстроил цепочку, запустил процесс. Обедал два раза в день, ужинал – три: перемещался со встречи на встречу, с переговоров на переговоры. Он беспощадно разжирел, но жизнь опять приобрела масштаб, наэлектризовалась, игра пошла на интерес, приносящий колоссальные деньги: сегодня тысячу, завтра сто, послезавтра миллион. Такое было ощущение, что ты несешься сквозь время нарезной пулей, раскаляясь докрасна от трения встречного воздуха. А дальше что? Какая разница. Пуля не спрашивает, что будет дальше; ее дело лететь со свистом и в конце концов поразить цель, которую наметил незримый стрелок.
Посмотреть со стороны – все выглядело очень странно. Холодное солнце светило резко, больно. Или это начинала ныть пьяная голова. На окно нанесло мелкого сухого снегу, и солнце казалось рябым; по подоконнику крошились тени, похожие на просыпанный мак. Бутылка постепенно пустела, грязные тарелки были сдвинуты на край, поближе к мушке автомата; пепельница наполнялась серым пеплом милицейских сигарет и старомодными бычками папирос. (Мелькисаров говорил, что «Беломор» – благородная штучка; а сигареты – жженая бумага, курительный онанизм.)
Шел какой-то странный диалог, постороннему решительно непонятный. Коротких реплик не было, друг на друга накатывали античные монологи, разыгранные по театральным правилам. Современный человек говорит ровно, без деревенских фиоритур, повышений, понижений, усилений и всплесков; а тут подвыпившие голоса звучали торжественно, интонации были почти актерские, со слезой, иронией, угрозой, презрением.
Майор. Вот еще звено, вот еще. Мы опять придем, водки попросим – кстати, наливай, наливай – но цена уже будет другая. Сегодня уступим за четыреста, через месяц скажем: лимон. Не поймем друг друга, не беда, мы терпеливые. В четвертом квартале девчонки наши, мышки с наружки, пошуршат бамажками, еще звено-другое нарисуется. Опять с тобой выпьем – будь здоров, Степан Абгарыч, не держи зла – попросим полтора. На третьи сутки позвонишь, но в ответ услышишь: извини, инфляция, два. А там еще и прокурорские возникнут, ты же от налогов уходил?