Цена утопии. История российской модернизации — страница 11 из 66

Вот царства русского заветные столицы…

Но где предел ему? и где его границы –

На север, на восток, на юг и на закат?

Грядущим временам их судьбы обличат…

Семь внутренних морей и семь великих рек…

От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,

От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…

Вот царство русское… и не прейдет вовек,

Как то провидел Дух и Даниил предрек.

Потому удивительно не появление во второй четверти XIX века русского мессианизма: было бы странно, если бы он не возник, – на фоне такого-то мироощущения и мировосприятия.

Рост антизападных настроений – продукт действия многих факторов, которые давно и подробно расписаны в литературе, посвященной зарождению славянофильства. Его принято трактовать как русский вариант общеевропейского процесса отторжения либерализма и капитализма, не приемлющего индивидуализм и рационализм западной цивилизации. Славянофилов справедливо связывают, в частности, с романтизмом, отвергавшим рационалистическое Просвещение, и с влиянием немецкой философии. Однако ровно те же факторы формировали умонастроения и многих других мыслящих русских людей.

Эпоха после падения Наполеона и Венского конгресса 1815 года стала временем активного пробуждения национального самосознания у народов Европы.

Весьма энергично и точно обрисовал тот нерв, те настроения, которые двигали значительной частью русского общества, в том числе и славянофилами, Анненков:

Люди озлобились против вековечного, нескончаемого учения, на которое присуждались этой [западной] литературой, и против послушничества, неизбежно с ним сопряженного.

Носить одно прозвание ученика европейской жизни и цивилизации всю жизнь, на бессрочное и неопределенное время, сделалось уже невмоготу русскому образованному миру. Неодолимая жажда повышения, выхода в иное, более высшее и почетное звание, на каких бы то ни было основаниях и резонах, почувствовалась всем обществом сразу.

Движение имело… свою законную причину и свою долю необходимости. Оно было вызвано отчасти надменностью, нестерпимым самохвальством ближайших наших учителей из немецкой братии, которая и не скрывала своего презрения к обществу, опекаемому им на всех пунктах.

Сюда присоединилось еще и влияние кровной ненависти Европы к государству, которое никогда не жило с ней общей жизнью, вошло, как проходимец, в ее состав, помимо ее воли и гаданий, и располагает остаться на своем месте, не слушая ругательств и проклятий».

Ученичество плохо сочеталось с мироощущением русского общества после 1815 года.

Еще при Александре I, то есть до прихода социализма, в России начинается критика европейских экономических порядков, которые еще не осознаются как капиталистические, но по факту являются таковыми. С одной стороны, она часто сопрягалась с апологией крепостничества, а шире – с апологией российского статус-кво – по контрасту, от противного. С другой – она быстро стала самоценной: капитализм отвергался как вариант развития, уже апробированный человечеством, и вариант заведомо порочный, аморальный и т. д.

Капитализм воспринимался как продукт эгоизма разобщенных личностей, которым революции дали слишком много прав. Этот строй разорил крестьянство, породив миллионы нищих пролетариев, ставших горючим материалом для социальных потрясений. И это то, чего Россия должна избежать.

Ухудшение положения простого народа в Европе – одна из главных тем русской публицистики. Общим местом стало сопоставление «ложных вольностей» Запада, породивших, как думали в России, неразрешимые социальные противоречия, с нашей якобы пасторальной патриархальностью, сравнение жизни западного пролетария и русского крепостного, который неизменно оказывался в более завидном положении.

Так, в 1817 году в «Духе журналов» говорилось, что в Англии народ «называется вольным и имеет право дышать и говорить беспошлинно», однако нигде нет большего числа нищих и нигде народ не отягощен в такой степени налогами, как в этом «просвещенном государстве».

В тексте английские крестьяне уподобляются «вольному зайцу» в лесу, о котором никто не заботится, а русский крестьянин – «домашней лошади, которая хоть на привязи стоит и на нас работает, но зато хозяин о ней печется, кормит, поит, чистит и холит ее: она и тогда сыта бывает, когда поле покрыто снегом».

Столь же жалким оказывается положение крестьян в Германии, для которых «доля русского крепостного» – недостижимый идеал.

О нещастное слово вольность! – Здешние (рейнские) мужики все вольны. – Вольны, как птицы небесные; но так же, как они бесприютны и беззащитны, погибают от голода и холода. Как бы они были счастливы, если бы закон поставил их в неразрывную связь с землею и помещиками… Могут ли такие люди пламенеть любовью к отечеству. Его нет у них…

В сущности, критика Запада во многом была борьбой с подступающим чуждым миром, где, в частности, у простолюдинов есть права.

Весьма обычны были замечания о том, что «житье наших мужиков есть самое беззаботное и счастливое». Сейчас иностранцы в восторге от «природного ума» русского мужика, но он потеряет его, став «батраком, как иностранный».

Скопища сотен или тысяч «мастеровых, живущих и работающих всегда вместе, не имеющих никакой собственности, питает в них дух буйства и мятежа. Частые мятежи в английских мануфактурных городах служат тому доказательством». В то время как наши крестьяне якобы благоденствовали, даже уходя на фабрику – но русскую, патриархальную.

В журналах подсчитывали число нищих и батраков в Англии, писали о плохом питании, высокой смертности, росте преступлений и т. д. Вместе с тем в сознании русских людей, весьма поверхностно знакомых с Европой, «ужасы» и «бедствия» Запада часто преувеличивались и приобретали неадекватный масштаб. При этом критика капитализма имела отнюдь не абстрактный характер. События в Европе прямо влияли на принятие правительством важных решений.

С 1837 года Киселев вопреки всей предшествующей традиции начал реформу положения государственных крестьян на основе общины, потому что был уверен в том, что она – реальное препятствие их возможной пролетаризации. До этого была популярна идея создания частной крестьянской собственности в казенной деревне.

Прекрасно сознавая производственную неэффективность общины, он убедил Николая I, что община – это проблема прежде всего политическая. Да, душевое землепользование с переделами вредит хозяйству, но имеет в то же время свои плюсы, ибо устраняет возможность появления пролетариев.

Поэтому политический выигрыш от сохранения общины, по Киселеву, превышает ее хозяйственные изъяны.

Так в общинном вопросе политика впервые была поставлена выше экономической целесообразности.

Европа 1830–1840-х годов давала все новые доказательства опасности пролетариата, ставшего главным фактором роста революционного движения. Отсюда понятно удовлетворение, с которым «Журнал МВД» замечал, что такие «зловещие» вещи, как «пауперизм» и «пролетариат», не имеют в нашем языке соответствующих слов.

Конечно, критика капитализма не исчерпывала список претензий к Западу, причудливо сочетавшихся с идейными исканиями русского общества.

Катализатором этих исканий во многом стало «Философическое письмо» П. Я. Чаадаева (1836), в котором за Россией отрицалось и прошлое, и настоящее, и будущее – главным образом по причине принятия православия от «растленной Византии». Собственно говоря, после этого письма и появились западники и славянофилы.



Итак, многими интеллектуалами той эпохи Россия и Запад воспринимаются как две если не прямо, то потенциально враждебные силы, причем в характере претензий к оппоненту русские люди вполне солидарны:

1. Кризис веры и духовности.

2. Господство нацеленной на материальные блага капиталистической, «вещественной цивилизации», которая забыла, для чего живет человек. Это привело к торжеству эгоизма и корыстолюбия и отодвинуло на задний план идеалистические компоненты бытия – религию, культуру и искусство, что оценивалось как явный симптом деградации. Олицетворяла эту цивилизацию в первую очередь Англия, однако схожие процессы фиксируются и во Франции, и в Германии.

Не зря Анджей Валицкий уделяет столько внимания антикапиталистическим утопиям славянофилов, Герцена и других видных представителей русской общественной мысли.

3. Политическая нестабильность Европы, воспринимаемая как очевидный признак ее близкого крушения. Мечущийся в тщетных попытках решить свои социальные проблемы Запад противопоставлялся России, стоявшей незыблемо, «яко гора Сион среди всемирных треволнений».

Пока Европу раздирали социальные противоречия, Россия безмятежно вкушала величавый покой, обладая самой сильной армией и патриархальными нравственными устоями, которые призваны были устыдить погрязших в эгоизме европейцев и дать им пример настоящих взаимоотношений между людьми.

При этом нередко звучит мысль о желательности изолировать Россию от тлетворного влияния Запада, о разрыве культурных контактов.

4. В разных вариантах оформляется тезис об усталости, апатии, упадке и близкой смерти «старой Европы», на смену которой неизбежно придет «молодая» Россия. Не Турция же и не Америка со своим рабством негров!

Подход тут был антропоморфный: дескать, да, европейцы добились всего, чего могли, все уже совершили – и теперь медленно, но неизбежно будут угасать.

Эти идеи вкупе с «геополитическим» осмыслением окружающего мира во многом объясняют появление русского мессианизма. Он мог быть религиозно-мистическим, как у бывших любомудров, славянофилов и Чаадаева, а мог быть атеистическим, как у Белинского и Герцена.

Выражалось это мироощущение у всех по-разному. Тот же Белинский стал автором одного из штампов советской пропаганды:

Завидую внукам и правнукам нашим, которым суждено видеть Россию в 1940 году стоящею во главе мира, дающею законы в науке и искусстве и принимающею благоговейную дань уважения от всего просвещенного человечества.