Цена утопии. История российской модернизации — страница 16 из 66

Разумеется, народников это не убедило – «у советских собственная гордость».

Возникновение нового общественного настроения

Итак, реальная крепостная община была не очень похожа на романтические конструкции славянофилов, которые просто сочинили красивую сказку, придумав себе народ, как люди иногда придумывают себе возлюбленных, приписывая им все мыслимые достоинства.

Проблема, однако, была в том, что эта сказка адекватно соответствовала внутреннему мироощущению множества русских людей – однако не всех. Оценивая значение славянофилов, Чичерин писал, что в их

учении русский народ представлялся солью земли, высшим цветом человечества. Без упорной умственной работы, без исторической борьбы, просто вследствие того, что он от одряхлевшей Византии получил православие, он становился избранником Божьим, призванным возвестить миру новые, неведомые до тех пор начала… И патриотизм, и религиозное чувство, и народное самолюбие, и личное тщеславие – все тут удовлетворялось.

Чичерин был далеко не единственным, кого это «чистое фантазерство» не устраивало, кто понимал, что это слишком удобная точка зрения. Вместе с тем понятно, что многим трудно устоять от соблазна считать свой народ «солью земли». Трудно равнодушно воспринимать учение, которое тешит «и патриотизм, и религиозное чувство, и народное самолюбие, и личное тщеславие».

Сплав самодовольства с мессианством – сильный наркотик. Мы знаем, что в течение последних 180 лет аргументы славянофилов вовсю использовались и используются в наши дни пропагандистами самых разных направлений, даже враждебных друг другу. И – воспринимаются миллионами людей, живших в Российской империи и в СССР и живущих в современной России. Приятно сознавать свою принадлежность к народу – «Божьему избраннику».

Видный государственный деятель А. Н. Куломзин (1838–1923) пишет о том, что славянофильский

взгляд на нашу общину, как на носительницу чего-то особенного, как на великую панацею от грядущих зол пауперизма… необычайно льстил национальному самолюбию, и не удивительно, что чересчур многие не славянофилы беззаветно поверили этому учению.

У меня взгляд этот так сильно засел в голове, что ни путешествия по Европе, ни созерцание там успехов земледелия в руках частных собственников, ни прилежное изучение политической экономии не изменили моих взглядов. Лишь смутное время 1905–1906 годов, указавшее на тот социалистический путь, который развила община в быту крестьянского сословия, окончательно меня отрезвило.

Нам сейчас непросто понять, насколько указанная выше проблематика была важна и актуальна для людей того времени.

Решался ключевой вопрос реальной политики не очень далекого будущего: куда идти стране?

Новейшая история Запада из России виделась хаосом неразрешимых противоречий, которые должны были непременно погубить его.

Отсюда возникали законные вопросы.

Если развитие Запада полно потрясений, страданий и жертв, зачем России идти его путем?

Если прогресс промышленности чреват ростом числа беспокойных и опасных пролетариев – разоренных крестьян, то зачем нам фабричная промышленность? Мы знаем, что невиданный технический прогресс Запада для русских людей отнюдь не был безусловной ценностью.

Зачем ломать существующий порядок, при котором каждый крестьянин обеспечен землей? Отсюда вытекала не только апология крепостного права, но и отрицание необходимости индустриализации (конечно, звучали и другие голоса).

Очень сильна была идея о том, что Россия должна остаться аграрной страной, а промышленность нужно развивать в форме кустарных заведений и «патриархальных» фабрик. Подобная недооценка индустрии и непонимание ее важности всегда были характерны для отсталых земледельческих стран.

Так или иначе совокупными усилиями славянофилов и близких к ним по взглядам интеллектуалов, а также Гакстгаузена с конца 1830-х годов начинается формирование нового общественного настроения, кристаллизации которого содействовали Герцен и Чернышевский.

Его важнейшими компонентами, заслуживающими отдельных исследований, стали:

1. Идея самобытности русского исторического развития, превратившаяся в своего рода «религию», то есть уверенность в неповторимости, уникальности положения России в тогдашнем мире и в морально-нравственном превосходстве русских над эгоистичными расчетливыми европейцами, живым доказательством чего считалась уравнительно-передельная община.

На практике это оборачивалось высокомерным отторжением опыта человечества и фактическим убеждением, что, условно говоря, действие экономических и других законов развития человечества заканчивается на русской границе.

2. Неотделимое от этого мессианство – Россия понималась как маяк и надежда для всего мира; господствовала уверенность в том, что благодаря общине она решит социальный вопрос лучше и легче, чем Европа.

Православный компонент мессианства атеисты, понятно, не разделяли, но атеистами были не все.

3. Выраженный антиевропеизм, очень сильные антикапиталистические, а шире – антимодернизационные настроения, неявная склонность к автаркии. Будущее России виделось только на контрасте, на противопоставлении Западу.

4. Приверженность различным вариантам социализма – от христианского у славянофилов до атеистического революционного у левых народников, а также политика государственного социализма, проводившаяся Александром III и Николаем II.

Уравнительно-передельная община, лежавшая в основе этого нового общественного настроения, превратилась в миф национального самосознания, символизирующий наше морально-нравственное превосходство над «гнилым» меркантильным Западом.

Она воспринималась как живое воплощение христианских ценностей. Тезис о том, что община – гарантия от пролетаризации деревни, во многом предопределивший конструкцию реформы 1861 года (помимо фискально-полицейских соображений), стал аксиомой, а община «вошла для многих в неизменный инвентарь национальных святынь, подлежащих охранению».

Все перечисленное выше было неотделимо от низкого уровня правосознания русского общества, вполне естественного после веков порожденного крепостничеством правового нигилизма.

Это новое настроение само по себе было программой, оказавшей влияние не только на подготовку и реализацию Великих реформ.

Выросшее из мессианства оно, повторюсь, было как формой самоутверждения, так и одновременно и своего рода самозащитой русского общества от грядущей модернизации.

Поэтому оно во многом предопределило общественное и идейное развитие нашей страны в пореформенную эпоху, став психологической основой антикапиталистической утопии.

Вместе с тем повторю, что превращение общины в национальную святыню имело и другую сторону, о которой не стоит забывать: для власть имущих она была оптимальной формой эксплуатации и контроля деревни. И наивно думать, что данный аспект был на периферии сознания тех, кто принимал решения перед Крестьянской реформой и после нее. Конечно, об этом не принято было говорить вслух, но иногда люди проговаривались.

Всего один пример. Товарищ обер-прокурора Второго («крестьянского») департамента Сената (позже правитель канцелярии МВД) Н. А. Хвостов был одним из главных деятелей, загнавших в конце XIX века деревню в правовой хаос сенатских толкований ее жизни.

В декабре 1904 года в Особом совещании С. Ю. Витте он с пафосом говорил, что «группа истинно русских людей не может никогда помириться ни с упразднением общины, ни с уничтожением семейного быта крестьян», и укорял «космополитов», которые думали,

что здесь, в России, можно сделать все то, что уже сделано в Западной Европе, что земля и у нас может быть распродаваема, как на Западе, что нам нечего бояться пролетариата, потому что в Западной Европе тоже существует пролетариат.

В настоящее время нам – националистам остается только просить о том, чтобы не делали вреда тому, что у нас есть самобытного – тому, что на Западе уже испорчено непоправимо, и в чем нам вскоре вся Западная Европа будет завидовать, то есть нашей общине, нашим обеспеченным неотчуждаемой землей крестьянам и др.

В заключение он ссылался на «гениальные умы» Кавура и Бисмарка, утверждавших, что «вся сила России заключается в общинном устройстве, в ее обеспеченных землей крестьянах».

Что и говорить, принципиальный человек, хотя и с высокой потребностью в чужой зависти.

Между тем хорошо знавший Хвостова К. Ф. Головин характеризовал его как «усердного и зоркого стража полной сохранности общины», убежденного, «что мирское владение – один из верных устоев русского государства», прикасаться к которому «он не позволял» – так как только община, по его мнению, обеспечивает помещикам «полевых рабочих, которых не хватило бы при подворном заселении».

Я не собираюсь строить догадки на предмет искренности апологетов общины, будь то помещики, или революционеры, но убежден, что их славословия в ее адрес весьма часто прикрывали куда более приземленные вещи.

Во всяком случае, очевидно, что социальный расизм задавал рамки восприятия элитами окружающего мира. Прикрываемый разными, даже на первый взгляд совершенно противоположными мнениями, он оказал сильное воздействие не только на Великую реформу и аграрную политику правительства после 1861 года, но и на подходы общественности всего политического спектра к пореформенному развитию страны.

Великая реформа

Крымская война воспринималась в России как

священная война, борьба за православие и славянство, окончательное столкновение между Востоком и Западом, которое должно было вести к победе нового, молодого народа над старым, одряхлевшим миром.

Тютчев еще в 1850 году в стихах призывал Николая I короноваться в Святой Софии «как всеславянскому царю».

В привычном ключе размахнулся и Погодин: