Цена утопии. История российской модернизации — страница 29 из 66

После 1861 года активнее всего заселяется Новороссия и Предкавказье. Однако эффективное освоение территории страны тормозило стремление власти удерживать крестьян в общине, «в оседлости».

Реформа застала русское сельское хозяйство на крайне низкой технико-агрономической ступени развития. Трехполье господствовало как в Нечерноземье, так и в давно освоенных частях черноземной полосы. В степях преобладало еще залежное хозяйство с экстенсивным скотоводством.

После 1861 года в Нечерноземье запашка сократилась, а в черноземных губерниях, напротив, выросла почти в полтора раза, что было связано прежде всего со строительством железных дорог. Зерновые культуры занимали 97 % пашни, а незерновые и технические – лишь около 3 %.

Реформа 1861 года обусловила такую серьезную перемену, как переход крестьян от натурального хозяйства к меновому, рыночному – во многом из-за необходимости платить подати в деньгах.

Нужда в деньгах в условиях отсталого средневекового земледелия привела к тому, что крестьяне начали распахивать все, что было возможно, и даже то, чего распахивать было категорически нельзя – например, луга, покосы, даже овраги. Если на окраинах пашня росла за счет миллионов десятин степной целины, то в северо-черноземных губерниях – за счет распашки лугов и пастбищ, что нарушало нормальное соотношение различных угодий в хозяйстве, расширяя при этом малопроизводительное трехполье.

Центр зернового производства постепенно сместился на степной Юг и Юго-Восток, замкнутые на порты Черного и Азовского морей, через которые шла основная часть хлебного экспорта. На Юге преобладали более дорогие красные хлеба – пшеница и ячмень, а в центре – серые хлеба, рожь и овес.

В целом позитивные сдвиги в сельском хозяйстве бесспорны.



Во второй половине XIX века Россия стала одним из ведущих производителей хлеба в мире, занимая вторую позицию после США и поставляя на международный рынок 50 % мирового сбора ржи, 20 % пшеницы, треть ячменя и четверть овса. Экспорт составлял примерно 20 % чистого (то есть валовый урожай минус семена) сбора хлебов и был главной статьей дохода от внешней торговли.

За последнюю четверть века повысилась и урожайность зерновых у крестьян – с 31 до 43 пудов на десятину; шло, хотя и медленно, распространение усовершенствованной сельхозтехники.

За 1864–1894 годы среднегодовые чистые сборы хлебов и картофеля по пятилетиям выросли со 152,8 до 265,2 млн четвертей, или в 1,7 раза. Возросли и чистые сборы на душу населения – с 2,48 до 3,07 четверти (на 19,2 %).

Даже по расчетам В. И. Ленина, население за сорок лет выросло на вдвое меньшую величину, чем урожаи всех хлебов и картофеля, что повысило почти в полтора раза количество их сборов на душу населения. То есть в целом для страны росли как производительность сельского хозяйства, так и общие размеры его производства.

За 1886–1900 годы сборы всех хлебов в 50 губерниях возросли на 500 млн пудов. В 1895–1900 годах общая посевная площадь под зерновыми в империи составляла 75,7 млн десятин, а сбор – около 3,3 млрд пудов.

Таким образом, за тридцать лет после реформы урожаи зерновых хлебов увеличились с 2 млрд до 3,3 млрд пудов – темпы для того времени довольно значительные. Но рост производства хлеба шел прежде всего за счет южных и юго-восточных районов, в то время как в черноземном центре показатели были куда скромнее. Усилилась специализация районов, расширялись посевы специальных культур и т. д.

Однако, несмотря на эти достижения, пореформенная эпоха устойчиво ассоциируется с аграрным кризисом и обнищанием народа. Большинство наших современников по-прежнему считает, что главной причиной революции было бедственное положение народных масс.

Это, разумеется, не случайно.

Одиозный образ пореформенной России создала еще народническая публицистика.

В какой мере он соответствует сумме фактов, накопленных исторической наукой?

Народнический анализ пореформенной эпохи (позже к нему приобщились и марксисты), по определению предвзятый и некорректный, породил громадную литературу, которую я назвал, используя мысль Макарова, «плачущей», точнее – «ноющей историографией» российской деревни.

Основной пафос этой литературы заключался в доказательстве безотрадного положения крестьянства. В общественной мысли после 1861 года народники первыми разыграли классический «треугольник Карпмана», где роль «жертвы» была отведена народу, роль «преследователя» – самодержавию и помещикам (позже к ним добавилась и буржуазия), а «спасителя» играла народолюбивая интеллигенция.

Тут большая часть ответа на вопрос, почему вся пореформенная история России нам представляется в черном свете.

Об этом нужно писать диссертации, но я постараюсь быть кратким.

Мы должны четко понимать, что в сознание общества десятилетиями, год за годом, методично вдалбливалась идея народных бедствий – реальных или мнимых.

Страдания крестьян стали предметом весьма однообразных по форме, содержанию и мотивации спекуляций. В рамках этой логики народу в России в принципе не могло быть хорошо, – ибо бедствия деревни оправдывали деятельность левых.

Власть была объявлена виновной в ограблении крестьян в ходе Великой реформы, и это в огромной мере определяло всю общественную атмосферу эпохи.

У русской революционно-демократической интеллигенции, не без скромности именовавшей себя народолюбивой (притом без кавычек), имелся главный и ответственный за все дурное в жизни страны враг – самодержавие.

Борьба с «ненавистным режимом» ради грядущей Справедливости была для нее едва ли не главной жизненной задачей; что будет при этом с Россией, они не думали.

И если в этой борьбе обычным средством считалась взрывчатка, что уж говорить о тенденциозных, а то и сфальсифицированных текстах! Большинство авторов были готовы на любое интеллектуальное шулерство, лишь бы это шло на пользу Дела.

Главный объект почитания, заботы и даже любви, страдающий по милости самодержавия, – народ, то есть крестьянство, которому она, интеллигенция, сильно задолжала за то, что умеет писать и читать не по складам и знает, кто такой Леонардо да Винчи. Долг этот она возвращает борьбой с самодержавием, и со временем вернет, выведя народ к светлому социалистическому будущему.

Важно заметить, что «плач» над судьбой крестьянства – один из главных компонентов пресловутого «народолюбия» – был отнюдь не бескорыстным. Взамен интеллигенция присвоила себе право говорить от имени народа, выдавая свои социалистические взгляды за крестьянские. (В этом тексте, как и в других своих работах, под интеллигенцией пореформенной эпохи я, исходя из известного определения П. Н. Милюкова, подразумеваю политически активную и политизированную часть образованного класса, прежде всего левых народников и марксистов, а также радикальную часть кадетов.)

Короче говоря, «ноющая историография» несла в себе мощный критический заряд по отношению к царизму, и в этой своей ипостаси она вошла в советско-марксистское объяснение отечественной истории, артикулированное Сталиным в «Кратком курсе истории ВКП(б)», затем только уточнявшееся вплоть до конца 1980-х годов. В школьных учебниках эта трактовка сохраняется до сих пор, хотя и не в столь примитивном виде, как в ХХ веке.

Синтез «ноющей» и советской историографии породил современный негативистский, пессимистический подход к пореформенной эпохе. Его метафорой вполне может служить картина И. Е. Репина «Бурлаки на Волге».

Как сложилось такое положение?

Публицистический пессимизм возник уже в 1861 году. Герцен, Огарев и Чернышевский моментально осудили грабительскую якобы реформу, вряд ли успев всерьез вникнуть в текст законодательных актов. Мнение властителей дум для многих обозначило рамки восприятия – что же хорошего может происходить в ограбленной деревне?

Начало же научному пессимизму положила книга Ю. Э. Янсона «Опыт статистического исследования о крестьянских наделах и платежах» (1877), заложившая традицию некорректного подхода к проблемам русской деревни.

Янсон пришел к выводу, что крестьянские наделы недостаточны для нормальной жизни (малоземелье), а доход, получаемый с них, не соответствует высоте выкупных платежей. Поэтому деревню ждут тяжелые испытания. При этом его исходная посылка о средней урожайности в сам-3 была неверной (цифра явно занижена), он использовал сомнительные источники, вовсю оперировал фиктивными средними цифрами и т. д. Предвзятость его подходов была очевидна, а о несостоятельности его расчетов позже писал даже авторитетный народник А. А. Кауфман.

Тем не менее апокалиптическим выводам этой неряшливо написанной книги была суждена историческая судьба. С одной стороны, видимо, не без ее влияния правительство понизило в 1881 году выкупные платежи.

А с другой – эта работа сыграла громадную роль в нарастании потока «ноющей» литературы, предопределив ее тональность и список приоритетов. Тот же Кауфман писал, что русская общественная мысль «в течение ряда последующих десятилетий текла по проложенному этим трудом Янсона руслу».

Много позже, уже в 1920 году, Н. П. Макаров отметит, что особая важность крестьянского вопроса для народников обусловила «соответствующую его постановку, сводящуюся к установлению обнищания, разложения деревни в области познавания реальности жизни и к требованию земли в области программных построений».

По большому счету – это приговор народнической литературе.

Тут дело не только в запрограммированном вранье, хотя и оно не было редкостью. В России после 1861 года верным средством обрести широкую популярность была оппозиционность. Такой была общественная атмосфера, исключая некоторое затишье в 1880-х годах, связанное с гибелью Александра II.

Тем, кто писал о деревне, критический запал был необходим в степени выше средней. Степень их профессионализма была не слишком важна – нужно было лишь писать о бедствиях народа, о малоземелье и защищать прелести общины. Специалист, пытавшийся взглянуть на жизнь деревни непредвзято, рисковал как минимум репутацией и аудиторией, поэтому многие как бы профессионалы попросту заигрывали с общественным мнением.