Восприятие крестьянина как «аппарата для вырабатывания подати» благополучно перешло из XVIII века в XIX. Казенная деревня была в ведении Министерства финансов, а главной его заботой было поступление податей в казну. И люди, их платившие, интересовали правительство только в этом качестве, хотя с конца XVIII века немало было сказано красивых слов о «попечении» над крестьянами, оставшихся, впрочем, словами.
Ради подушной подати можно было «раскулачить» черносошных крестьян, перевернуть все жизненные понятия сотен тысяч людей, и воспитывать веру в то, что царь всегда сделает так, как нужно большинству (крепостническая демократия) и т. д.
С одной стороны, Киселев продолжил эту линию и ввел, хотя и не полностью, уравнительное землепользование у однодворцев и казаков.
А с другой – его реформа во многом была прорывом.
Впервые в истории России появилось ведомство, которое гласно объявило своей главной целью подъем благосостояния миллионов налогоплательщиков, а фискальные мотивы отодвинуло на второй план. Правительство как бы впервые увидело в крестьянах людей. Оно чуть ли не впервые что-то сделало для них.
Реформа Киселева коснулась многих болевых точек будущей Великой реформы 1861 года. Понимая, что рано или поздно режим изменится и что столетия беззакония – плохая школа для новой жизни, Киселев пытается хоть как-то приучать людей к ней. Ведь грядущее освобождение поставит перед страной ряд сложнейших проблем, и одной из главных будет проблема сознания, сформированного в крепостничестве. Это сознание само собой не изменится. Нужны школы, нужно понимание людьми своих прав – отсюда стремление ввести крестьян в правовое поле. Поэтому он отвергает славянофильскую идею дать крестьянам возможность самим судить друг друга «по обычаям», и суд в казенной деревне идет на основании Судебного устава.
В силу этого я считаю реформу Киселева определенным рубежом в крестьянской политике империи, потому что это была в числе прочего, попытка подготовки миллионов людей к свободе. Насколько она могла быть успешной в тогдашних условиях – другой вопрос.
Вместе с тем крайне важно еще раз подчеркнуть, что правительство своими, что называется, руками почти полтораста лет до Великой реформы насаждало в русской деревне аграрный коммунизм – по причине его тактических удобств. О стратегических последствиях этой политики задумывались немногие.
Правосознание
Мы, холопи твои, волочимся за судными делами на Москве в приказех лет по пяти и по десяти и болше, и по тем судным делам нам, холопем твоим, указу [решения] нет. И мы, холопи твои, с московские волокиты вконец погибли…
Нам сие велми зазорно, что… и у бусурман суд чинят праведен, а у нас вера святая, благочестивая, а судная росправа никуды не годная
Дореволюционная русская мысль была пронизана антиправовыми идеями, совокупность которых известна под не совсем точным названием «правовой нигилизм». Право очень часто понималось в России как нечто специфически западное, привнесенное извне, и отвергалось по самым разным причинам: во имя самодержавия или анархии, во имя Христа или Маркса, во имя высших духовных ценностей или материального равенства.
Низкая ценность права в русской истории, слабая правовая культура населения нашей страны и его правовой нигилизм, унаследованные от Московского царства, – вещи очевидные и притом банальные.
Это вполне понятное и естественное следствие всеобщего закрепощения сословий. Читатели этой книги, полагаю, уже имеют представление, в каком юридическом поле веками жила наша страна.
Р. Уортман пишет, что, в отличие от Европы, где положение судов и юриспруденции – при всех их изъянах – было в известной степени почетным,
самодержавие в России, всегда отстаивавшее превосходство исполнительной власти, пренебрегало отправлением правосудия, и это пренебрежение разделялось чиновничеством и дворянством.
Презрительное отношение к суду вполне устраивало чиновников, не желавших придерживаться рамок законности, и дворян, привыкших лицезреть власть в руках величественных правителей, воплощавших собою государственную мощь, которым они могли подражать в своих поместьях.
Проблема, конечно, несколько шире простого нежелания чиновников жить не по закону и стремления дворян подражать верховной власти.
В известной мере всеобщее закрепощение сословий было своего рода мобилизационной моделью, пусть и архаичной. И читателям не нужно объяснять, как мало эта модель, построенная, по модному выражению, на «ручном» управлении страной, сочетается с правопорядком и насколько для нее исполнительная власть важнее законодательной: царям были нужны послушные воеводы и губернаторы, а не самостоятельные судьи и прокуроры. У дворян же издавна была привычка решать свои проблемы неформально, привычка так или иначе договариваться.
Отсюда восприятие права как чуждой западной прививки к нашей привычной жизни; частный случай такого восприятия – характеристика славянофилами римского права как «жестокого» – ведь там «dura lex sed lex».
Сказанное, разумеется, не означает, что в стране не было законов, не было судебной системы и правосудие отсутствовало по факту. Это далеко не так. Есть даже мнение, что, например, в XVII веке отечественная система уголовного наказания была вполне сопоставима с западными образцами, что Россия в этом плане – один из вариантов нормы.
Эта система по множеству объективных причин работала скорее плохо, чем хорошо – достаточно сказать, что даже в первой половине XIX века встречались неграмотные судьи.
Власть вполне осознавала эти недостатки и пыталась проводить судебные реформы. Однако ни Петр I, ни Елизавета Петровна, ни Екатерина II, ни Павел, ни Александр I не смогли, хотя и пытались, составить новое Уложение законов. Только в 1830-х годах появился, наконец, Свод законов – кодификация русского права определенно затянулась. Определенный прогресс был, но явно недостаточный.
Мы знаем, что государственный механизм в очень большой мере был поражен коррупцией, которая нередко затрагивала и высших чиновников.
Так, военно-интендантская система была целым огромным миром беззакония и воровства, в который так или иначе были вовлечены сотни тысяч людей – от рядовых до генералов, а также гражданские лица. Все они были причастны к добыванию и дележу («распилу», как сейчас говорят) громадных сумм, на которые должна была функционировать победоносная армия, то есть трижды в день питаться, обмундировываться, кормить лошадей и т. д. А кроме того – воевать. Эта четко отлаженная противозаконная система была довольно органично встроена в государственный механизм, будучи его важной частью.
Результаты ревизии государственной деревни 1836–1840 годов несложно экстраполировать на остальные сферы жизни страны. Иногда источники и литература рисуют такие картины тотального, повсеместного беззакония и воровства, которые не сразу умещаются в голове.
А потом в памяти всплывают восторги Николая I по поводу «Ревизора». Затем вспоминаешь, как император отреагировал на информацию о том, что из примерно полусотни его губернаторов лишь ковенский А. А. Радищев и киевский И. И. Фундуклей не брали взяток, причем даже с винных откупщиков, что тогда как бы и не считалось за взятку: «Что не берет взяток Фундуклей – это понятно, потому что он очень богат, ну а если не берет их Радищев, значит, он чересчур уж честен».
И это сразу очерчивает «пейзаж» эпохи – «что охраняешь, то имеешь!».
Конечно, мы не можем считать повесть А. С. Пушкина «Дубровский» историческим источником о судебной практике конца XVIII – начала XIX века, однако в источниках есть немало реальных историй такого рода. О том же писал и К. П. Победоносцев в «Курсе гражданского права».
Какой там «Дубровский» с его несправедливостями уездного разлива! Уездов в России уже тогда были сотни…
В сущности, о чем говорить, если сам министр юстиции граф Панин дал взятку в 100 рублей судейским, разбиравшим дело о приданом его дочери!
Совершенно очевидно, что у жителей страны не могло быть иного правосознания, кроме нигилистического. Русские дворяне, не говоря о представителях простого народа, в принципе не могли вынести из реальной жизни пиетета к праву как феномену.
Напомню две известные и, увы, всегда актуальные для нас мысли родоначальника левого народничества А. И. Герцена:
1. Мы повинуемся по принуждению; в законах, которые нами управляют, мы видим запреты, препоны и нарушаем их, когда можем или смеем, не испытывая при этом никаких угрызений совести.
2. Правовая необеспеченность, искони тяготевшая над народом, была для него своего рода школою. Вопиющая несправедливость одной части законов вызвала в нем (русском народе. – М. Д.) презрение к другой. Полное неравенство перед судом убило в нем в самом зародыше уважение к законности. Русский, к какому бы классу он ни принадлежал, нарушает закон всюду, где он может сделать это безнаказанно; точно так же поступает правительство. Это тяжело и печально для настоящего времени, но для будущего тут огромное преимущество.
Пока заметим, что эти хрестоматийные мысли Герцена настолько верны, точны и так категорично сформулированы интонационно, что кажется, будто его не устраивает положение, при котором народ и власть как будто соревнуются в наплевательском отношении к закону.
Однако такое предположение было бы неверным. Герцен был законченным правовым нигилистом. По его мнению, «преимущество» беззакония для будущего состоит в том, что, находясь на почве законности, невозможно совершить вожделенный прыжок из крепостного права в социализм. Ведь Запад именно из-за «привязанности» к правовому началу никогда не сможет перейти к социализму.