Через неделю обида моя идет на убыль, и я могу рассуждать здраво (мне так кажется). И, рассудив здраво, я начинаю подозревать, что в этой истории не все ладно. БГП-2 один раз уже чуть не отправил БГП-1 в мир иной, — значит, нет никаких гарантий, что и в нынешней их дружбе его помыслы чисты и невинны, как у младенца. Но у меня нет никаких доказательств, да что там доказательств — никаких реальных поводов для подозрений, только смутное ощущение надвигающейся катастрофы. Но просто подойти и поделиться подобными умозаключениями с бывшим героем-поклонником я не могу, гордость не позволяет и элементарный здравый смысл: кто поверит в серьезность моих слов при подобных обстоятельствах? Никто. Поэтому я стараюсь сохранять выдержку и жду подходящего момента. Собственно, наш разрыв установлен явочным порядком, должны же мы когда-нибудь согласовать его официально.
Я возвращаюсь домой, и… мы случайно сталкиваемся в вагоне метро.
— Здравствуйте! — говорю я. — Мы, кажется, раньше встречались, только не припомню где.
— Это у вас дежа-вю, лечиться надо.
С минуту он молчит, потом его прорывает: он открыл для себя новый мир благодаря людям, с которыми его познакомил БГП-2, я тоже обязательно должна его увидеть своими глазами, он не хотел ничего мне говорить, пока не убедился, что не так страшен черт, как его малюют, но теперь он уверен, etc, etc, etc.
Честно говоря, я вообще ничего не понимаю. Мне кажется, он бредит.
Мы встаем на «ВДНХ», идем пешком минут пятнадцать и заходим в хрущевский дом, стоящий в глубине двора на улице Сельскохозяйственной. Поднимаемся на пятый этаж и попадаем в штаб-квартиру подвижников андеграунда. В квартире стоит неприятный запах. БГП (или все-таки ГП?) замечает мой обонятельный дискомфорт и патетически замечает:
— Учуяла? Это аромат морального разложения, с точки зрения носа простого обывателя, и дух антисоветизма, по мнению всевидящего ока.
В квартире кроме нас находились тощий парень и не менее тощая девушка, одетые в тельняшки размера шестьдесят шестого, рост шестой, то есть они свободно могли поместиться в одной и даже гулять там внутри. Двигались они плавно и как-то зябко — точь-в-точь замерзшие лебеди в зоопарке промозглым осенним утром. В детстве мне их было жаль до слез: бедолаги не знают, что такое теплые рукавицы и теплая батарея.
Хозяева разговаривали полуобрывками фраз на полурусском языке. Если закрыть глаза, можно было представить, будто здесь собрались на свой съезд учителя английского из деревенских школ и как следует посидели за бутылью самогона. Меня несколько смутило то, что ГП не представил меня своим новым знакомым, а их мне. Впрочем, они с нами не заговаривали, возможно, они общаются только с узким кругом посвященных, подумала я.
Мы с ГП уселись на диван. Вот он, подходящий момент, подумала я, хозяева нас не замечают, общество еще не собралось, нужно прояснить все сейчас, пока нам никто не помешал. Я поинтересовалась у ГП, каков его статус в новом мире и придет ли ГП-2, его имя я произнесла с чувством неприязни. Но ГП сделал вид, что не заметил этого.
— Его статус — житель периферии, причем по ту сторону — не изнутри, а снаружи, среди толпы. К тому же он пыхтит над конспектами, могу поспорить на сто тугриков.
Это означало, что и я тоже — среди толпы. Но ведь я дала себе слово отослать эмоции в отпуск до полного выяснения всех обстоятельств. Мы просидели довольно долго молча. ГП изучал авангардную картину на противоположной стене — один из двух предметов, указывающих на связь здешних обитателей с миром искусства, вторым был футляр от флейты, висевший на крючке под самым потолком.
— Ждать долго? — серьезно спросила я.
— По геологическим часам — тикнуть не успеет. И вообще, куда спешить? Мы уже здесь.
— Тогда давай хоть чаю выпьем.
Я поднялась и направилась на кухню, но ГП, проявив неожиданную прыть, подскочил с дивана и любезно остановил меня:
— Лучше обожди здесь, я сам.
Он отсутствовал больше двадцати минут. По геологическим часам можно урожай чая вырастить, собрать, расфасовать и отправить в торговлю. Потом купить, заварить и выпить. Меня уже подмывало послать все к черту и уйти домой, но я уговорила себя остаться. Мало ли какие в новом мире ГП обычаи, а чужие обычаи все-таки следует уважать, до определенных пределов конечно.
Вернулся ГП:
— Извини, чаю нет, кончился еще вчера. Есть портвейн, но язык не поворачивается тебе его предложить.
— Ладно, раз чая нет, давай поговорим о живописи. — Я кивнула на картину: — Скажи, в ней есть перспектива?
Он посмотрел на меня со значением, снова сбегал на кухню и принес мне самокрутку. И понес: про наши родственные души, про то, что он вошел в мир через эту картину, на которой, оказывается, изображен идиллический пейзаж: Кришна любуется Вселенной; про то, как ничего в ней не видел, кроме хаотических мазков, пока первый раз не затянулся; как его предупреждали: мол, с первого раза никого не пробирает, а его пробрало, и Кришна собственноручно провел его по всем закоулкам и объяснил, что к чему во Вселенной в целом и на этой картине в частности.
Закончив свой сумбурный рассказ, он раскурил самокрутку и протянул мне:
— Если у нас родственные души, ты тоже должна пройти через ворота с первого раза.
Я неожиданно почувствовала враждебность, исходящую от всего вокруг: от хозяев (хозяев ли?), возившихся на кухне, от этой картины, от флейты в футляре, даже от стен, пола и дивана, на котором мы сидели. И еще — колоссальное нервное напряжение. Как разведчик на допросе: стоит сказать что-нибудь не то или не так — все, конец. Конец в данном случае должен наступить не для меня, но от этого ничуть не легче, наоборот — больше дрожи в коленках.
Я затушила косячок о каблук (никакой пепельницы в комнате не было и в помине) и спросила ГП:
— Где эти ворота?
Он посмотрел на меня как на трехлетнюю девочку, пристающую к окружающим с расспросами, откуда берутся дети. Но я настаивала:
— Есть, например, ворота в любом гараже, есть Покровские ворота, есть Бранденбургские ворота, а где те, через которые я должна пройти?
— Не важно. Они есть, совершенно точно, тебе этого достаточно?
— Нет. Если не можешь объяснить, где они, скажи хотя бы: они едины для всех или каждый открывает свой собственный проход внутри себя?
— Зачем без толку философствовать? Пока не попробуешь — все равно не поймешь. Не бойся — это главное.
— Погоди. Ты начал с вполне рационального мотива: я должна проникнуть в особый мир и там, в этом особом мире, к тебе присоединиться, так?
— Так.
— Вот и давай разберемся, что это за особый мир и как в него попадают, чтобы меня не занесло по ошибке черт знает куда.
— Ладно, я тебе объясню.
— Сначала насчет ворот. Они всенародные или для личного пользования?
— Для личного, конечно.
— Замечательно! И мир этот каждый открывает для себя сам?
— Да.
— То есть это внутренний мир, такой раскрепощенный сон наяву?
— Да.
Он отряхнул самокрутку, снова подкурил и затянулся.
— Но в чужие сны проникнуть невозможно, и общаться во сне невозможно — спящий человек слышит и видит только себя. Поэтому я не смогу присоединиться к тебе в твоем особом мире, только в этом, на этом диване эпохи Возрождения. Но ни ты, ни я этого не почувствуем, поскольку перестанем воспринимать окружающее.
Я отобрала у него самокрутку и снова загасила о каблук.
— Пойдем отсюда, — решительно сказала я. — Поговорим в другом месте.
— Я останусь, — ответил ГП. — И ты оставайся.
— Хорошо, пойдем просто проветримся. Я хочу немного погулять.
Мы медленно пошли в сторону проспекта Мира. На улице ГП взял меня за руку и принялся убеждать:
— Ты думаешь, зачем индейцы курили трубку мира?
— Дикие люди, — ответила я. — Полжизни посвящают всяким глупостям. У цивилизованных людей совсем другие пристрастия.
— Ты не понимаешь! Они посидели рядом, пыхнули и решили все проблемы. Без всякого переговорного процесса о разрядке межплеменной напряженности.
— Конечно, а что им делить? Рыбу в озере? Если у всех голова на плечах — им должно быть ясно, есть всего два пути: перебить друг у друга некоторое количество едоков или разграничить сферы влияния.
— Нет, ты опять ничего не понимаешь! — закричал ГП. — Можно делить озеро с тремя рыбами до полного взаимного уничтожения. Я же не об этом говорю! Им не надо ничего друг другу объяснять. Вот в чем пафос состоит. Раскумарили свою трубку по кругу и все поняли. Дошло? Поняли одновременно, то есть прошли в один и тот же мир и прониклись общими мыслями. Потом только переспросили: «Угу?» — «Угу!» — так, на всякий случай, для индейского протокола, вдруг кого не вставило. А знаешь, как мамонты вымерли?
— Поели всех древние чукчи вместе с древними эскимосами. А из бивней сделали трубки мира.
— Не-а. Стоят двое. «Угу?» — «У-у». Так и вымерли. Может, пойдем назад?
— Погоди. Я еще не надышалась, и мы не договорили. Демографическую проблему у мамонтов мы вообще опустим, если ты не против, а с твоими любимыми индейцами на самом деле все не так. Они трубку мира курили после, а не вместо переговоров. Наши бы пропустили граммов по пятьсот — семьсот, но это опаснее: спьяну можно опять перессориться. А индейцы накурились до полного оцепенения — и полный порядок: если языками еле ворочают, какая может быть война?
ГП начал злиться:
— Ты не на комсомольском собрании. Забудь свой твердолобый марксизм хоть на минуту. Позавчера я мог летать, только не с кем было. Если бы ты была рядом — полетали бы вместе. А так я лежал, руками в койку вцепился, как клещ, чтобы не оторваться.
— А если бы отпустил?
— Улетел бы, к чертовой бабушке.
— Через форточку?
— Душа улетела бы, астральное тело. Ему не нужны для полета материальные приспособления и материальные препятствия не препятствуют. Это бычок нельзя сквозь закрытую форточку выкинуть на улицу.
— И ты свое астральное тело удержал руками? — поинтересовалась я.