Цена жизни - смерть — страница 44 из 65

Я не могла больше жить в Москве, в нашей пустой квартире. БГП-2 уговаривал меня не уезжать, уверял, что человек так устроен: быстро ко всему привыкает, к пустой квартире особенно. Может, он так и устроен, а я нет. Я не могла привыкнуть. Каждую ночь меня мучили кошмары, я даже стала понемногу верить в привидения и расставляла им хитроумные ловушки, чтобы непреложно доказать их существование.

Потом поняла, что просто схожу с ума.

Я насела на своего бывшего научного руководителя, который практически забросил науку и ударился в бизнес, но сохранил обширные связи в академических кругах. Он тоже отговаривал меня уезжать из Москвы. Советовал разменять квартиру, предлагал место коммерческого директора в возглавляемом его хорошим знакомым перспективном совместном предприятии, занимавшемся оптовой продажей косметических средств. Что, дескать, недалеко от нашей биохимии.

Бизнес по-новорусски меня никогда не привлекал, и я настояла на своем.

Мне дали микробиологическую лабораторию в лимнологическом институте, правда, предупредили: финансирования нет и не предвидится, из двенадцати сотрудников остались всего двое аспирантов, которые тоже вот-вот сделают ноги — они биологи и ничего не смыслят в оборудовании, которое порядком устарело и требует постоянной заботы профессионала экстра-класса, который был всего один, да и тот недавно уехал на историческую родину.

И я с радостью согласилась.

Прилетев в Иркутск, я первым делом заглянула к ДСДД, но дома его не было — лежит в больнице, объяснили мне соседи, что с ним, они не знают — два дня назад забрала «скорая». С нехорошим предчувствием я отправилась на его розыски. С ним, слава богу, оказалось все в порядке (относительно, конечно). «Сверзился с крыльца, — усмехаясь, сказал ДСДД, — ступенька прогнила, а починить — руки не доходили. Вот в наказание обе и сломал». Времени у меня было совсем мало. Он понял это, покряхтел и добавил: «Нужно нам поговорить, но не сейчас — больница все мозги отшибает. Звони, меня через месяц выпишут, приедешь на выходные».

Я, конечно, пообещала и созвонилась с ним через месяц, но приехать не смогла.

У меня поперли результаты!

Именно поперли, как будто прорвало плотину; случилось то, о чем долго говорили классики: количество перешло в качество. Трудно поверить, но за этот месяц я продвинулась гораздо дальше, чем Дед, родители и я сама за предыдущие сорок с лишним лет.

Аспиранты мои перевелись в другой отдел — они оба занимались вирусологией, и наши научные интересы не имели точек соприкосновения. С первого августа мне обещали выделить трех свежих биохимиков — выпускников Иркутского университета, а пока что приходится все делать самостоятельно. Ну и ладно.

Зато из планктона мне удалось (!) выделить активный белок (я назвала его БЭ — «байкальским эликсиром»), ответственный за его уникальные свойства. В частности, «байкальский эликсир» весьма необычным образом блокировал действие некоторых анестезирующих препаратов, что позволяло надеяться в буквальном смысле слова на чудо: он мог стать основой для создания уникального лекарства — это будет переворот в медицине, сравнимый с открытием пенициллина или вакцины против оспы!

Справедливости ради надо заметить, что к подобным выводам, немного, правда, более робким, мы пришли вместе с родителями еще год назад, но тогда действующее начало планктона было пока неизвестно, а результаты опытов нестабильными. Ну а по большому счету, ведь еще Дед в свое время строил смелые гипотезы относительно целебных свойств планктона, но тогда не существовало технологии, позволяющей продлить жизнь БЭ, он слишком быстро денатурировал, не успев проявить себя в полную силу.

В своем природном состоянии БЭ действительно крайне неустойчив, собственно, мое открытие и заключалось, главным образом, в нахождении метода стабилизации, после этого выделить его — уже дело техники.

Я целыми сутками не выходила из лаборатории, синтезируя новые искусственные модификации БЭ и анализируя их свойства. Мои запасы планктона подошли к концу. Выращивать его «в неволе» я пока не научилась, в этом смысле со времен Деда мы не продвинулись ни на шаг.

Я подвела итоги своей трехмесячной деятельности — с мая по июль — и поразилась, сколько же я всего наворотила, ужаснулась тому, сколько предстоит сделать (раз в пятьдесят больше), и засела за составление отчетов, прошений в соросовский комитет, в Иркутский центр Академии наук, в Академию медицинских наук и еще в десятки инстанций. Нужно было добиться хоть какого-нибудь финансирования, чтобы мои новые сотрудники не разбежались в первый же месяц, чтобы снарядить экспедицию за новой партией планктона, чтобы подключить биологов, специализирующихся на планктоне: кто-то же должен наконец его «приручить», и этим следует заняться профессионалу, в чем наши многолетние бесплодные попытки убедили меня на все сто процентов.

Первого августа явились трое моих долгожданных выпускников. Один из них некогда нырял с аквалангом. На следующий же день я вместе с ними выбралась наконец в Иркутск — готовиться к охоте за планктоном…»

4

Кривой с порога заявил торжествующе:

— У меня сюрприз, я знаю имя вашего поэта!

— Ладно уж, погодите, — проворчал Турецкий, предвкушая маленькую победу. — Слишком долго вы возились. Мы, знаете, и сами не лаптем щи хлебаем. Сейчас я и сам угадаю. Это Пастернак, верно?

Кривой тут же округлил глаза и отрицательно помотал головой.

— А кто ж тогда? — удивился Турецкий.

— Да с чего вы взяли, что Пастернак? — еще больше удивился Кривой.

— Ну вот. — Турецкий достал из папки еще один лист. — Тут еще есть несколько строф, я вам сразу не показал. Якобы Пастернака, по крайней мере, автор дневника ссылается на него. Проверьте-ка, пожалуйста.

— Проще пареной репы. — Кривой бегло просмотрел. — Безусловно Пастернак. Это что-то из военных стихов.

— Я бы хотел, чтобы вы все-таки тщательно сравнили, так сказать, с первоисточником.

— Ну ладно, — сказал Кривой и достал из портфеля… томик Пастернака. — Вот, сами смотрите. Три строфы Пастернака полностью соответствуют оригиналу, хотя и выдернуты из общего контекста — стихотворения «Смерть сапера», написанного в декабре сорок третьего года.

Турецкий глянул и убедился.

— Но остальные стихи, — продолжил Кривой, — не имеют к нему ни малейшего отношения. Их автор — Ожуг.

— Как? — Это что-то вроде бы напоминало… Или нет?

— О-жуг.

— Ожуг?! — Турецкий хлопнул себя по лбу, так что мозги зазвенели. Ведь так же звали ее пса, ньюфаундленда — именно Ожуг!

— Ян Болеслав Ожуг, — уточнил Кривой, достал свое заключение и придавил его сверху небольшой книжечкой упомянутого автора. — Отличный польский поэт. Полагаю, знание его стихов делает честь вашим государственным преступникам.

— Польский?!

— Ну да, а что такого. — Кривой заметил, что Турецкий разнервничался. — Я кого-то не того для вас нашел?

— Да нет, все отлично. — На самом деле все было на редкость отвратительно.

— Так что поляк вам попался. Собственно, потому и были проблемы, что мы имели дело с переводами. Ожуг — довольно крупная величина в польской поэзии, и, если б вы сразу сказали, что стихи переводные, можно было бы этот орешек гораздо быстрее раскусить.

— А что же вы мне там говорили про сходство с Есениным? — растерянно спросил Турецкий.

— Эти аллюзии были неслучайны. Есенин — давняя литературная привязанность Ожуга. И вообще, он тоже такой же полудеревенский, этнографический, как бы это сказать, экологичный, вот… О! — подпрыгнул Кривой. — Это же отличная мысль. Есенин — певец экологии! Можно смело Гринпис окучивать в таком направлении.

5

«…ДСДД встретил меня с распростертыми объятиями, снова агитировал за большой откровенный разговор, сетовал, что у нас не сложились отношения со времен моего детства и т. д., и т. п. Большой разговор он так и не решился начать, отвел меня к сараю, где хранились наши семейные реликвии, а сам пошел в дом, — видимо, собираться с духом.

Сарай был сухой, чистый и мог носить почетное звание нашего семейного музея. На полке возле входа лежал шлем, который отец когда-то надевал на Ожуга, пытаясь сделать из него водолаза-профи, и который Ожугу не подошел. Я повертела шлем в руках, и на меня нахлынуло… Вспомнила про Деда, потом про родителей и расплакалась, как трехлетняя девочка. Не знаю, сколько я рыдала, хорошо, что ДСДД не было рядом, не хотелось, чтобы кто-нибудь в этот момент меня видел. Пожалуй, он догадывался, что со мной может случиться истерика, и специально оставил меня одну. Я кое-как успокоилась, вытащила снаряжение во двор, проверила, все ли исправно, упаковала, в общем, провозилась часа четыре.

ДСДД показался во дворе один раз в самый разгар трудового процесса, спросил, не нужна ли помощь, но руки у него еще побаливали, он сам мне признался накануне по телефону, поэтому я ответила, что замечательно справлюсь сама.

Наконец, умаявшись как следует (таскать с места на место аквалангистское снаряжение работа вообще-то для здорового мужика), я зашла в дом.

ДСДД налил по чекушке за упокой души Папы, Мамы и Деда. Чекушка у него была полновесная — сто двадцать пять граммов, как полагается, и меня натощак после изрядной физической нагрузки сразу повело. ДСДД налил себе еще чекушку — за здоровье и, не теряя времени, достиг примерно той же кондиции, что и я.

— Надо было нам много лет назад распить с тобой по маленькой — за устранение недопонимания, — сказал он, смахивая слезу.

— Надо было, — согласилась я.

— Расскажи-ка ты сперва, как родители погибли.

ДСДД налил еще по полчекушки. Я больше не хотела, но он меня уговорил. Я коротко рассказала ему про тот кошмарный Новый год, про неповоротливость следствия и про то, как, не выдержав, сбежала из Москвы на Байкал и теперь совершенно об этом не жалею.

— Ты думаешь… ты думаешь, это было как-то связано с гибелью Деда?

Я не знала, что ответить. Я отчетливо помнила все детали, связанные с событиями лета восьмидесятого года, и у меня были некоторые смутные подозрения. Но я никогда не говорила на эту тему ни с Отцом, ни с Мамой, ни тем более с Бабушкой, и они сами никогда не обсуждали ее между собой, во всяком случае при мне. И почти наверняка в мое отсутствие — в нашей семье это было табу.