Доктор испытал определенное потрясение. Он пришел, дабы проверить, как я выхожу из операционной нагрузки. Я же был доволен: письмо написано. Я даже набрался наглости и попросил доктора опустить его в почтовый ящик.
Возмущаясь, доктор повторял:
— Встать сразу после такой операции! Сколько живу — не помню. Чудовищно, варварство!..
Я это понял из обрывков французских фраз. Доктор в разговорах со мной .прибегал к французскому языку.
Успокоясь, он показал мне титановые пластины, которые были прикреплены к позвоночнику и которые он снял (каждая по 25 см, с винтами — внушительная арматура).
Несмотря на все запреты, я вставал с постели и бродил именно с того дня. А письмо?.. Преодолело двусторонний цензурный путь за четырнадцать дней. Я вынул его из почтового ящика в Москве, как погодя и другие свои письма из Оберндорфа...
Каждый вечер, уже в темноте, звонили колокола. Гулом и звоном наполнялись и та часть городка, что принадлежит Австрии, и та, что уже в Баварии (ФРГ), — единые части маленького пограничного города.
Плывущие в темноте торжественно-печальные звуки, одиночество белой палаты, необъятно-смутный склон белой горы за улочками — я подходил к окну, упирался лбом в стекло и не мог сдержать стона. Ничто не удерживало меня в жизни. Все, что дорого, потеряно навсегда...
В глубинах своего сознания я не сомневался, что не оправлюсь от операции, разовьется лихорадка, как три года назад в ЦИТО, и согнет. Я уже не потяну. И не хочу тянуть...
А случилось нечто непредвиденное... для меня непредвиденное. Мало того, что я встал и написал письмо через сорок минут после более чем четырехчасовой операции. Даже московская лихорадка присмирела. Рана же стремительно затягивалась и жидкостью не исходила. Баумгартл и его коллега по операции доктор Кауцкий не без удивления повторяли:
— Заживает, как на собаке...
Бывает и так. Все наоборот вопреки расчету. И что на одиннадцатый день после операции сам понесу чемодан по вокзалам, я и в самом радужном сне не смел вообразить. А ведь понес... Жизнь как бы вставилась в меня, не спросясь.
День за днем перебирал жизнь в большом спорте. Тяготы, безумный расход себя... Чего ради?..
Сколько же зависти и недоброжелательства пережил я в те годы! И за что? Надрыв тренировок, риск поединков, любая оплошность — травма, порой гибельная, вот как эта... позвоночника. Без природного запаса прочности и желания жить уже не жил бы.
А сами выступления? Поражение или нулевая оценка на чемпионате — и уже опозорены усилия и победы всех лет. Миг поражения — и уже все-все бессмысленно и не нужно. Этот огромный воз постоянно за спиной.
И как же редко одно слово добра — не казенного, воспитанно-вежливого или формально-обязательного, а от сердца.
Я вышел из больницы на двенадцатые сутки,
В самолете я думал: отдам концы — стало совсем худо. Но дотянул. А на другой день мне пришлось несколько часов простоять в таможне и таскать чемодан. Я стоял и думал: двенадцать дней назад был сделан разрез по спине — около десяти сантиметров в глубину и до двадцати пяти по длине. Я был располосован, как селедка. А после лупили молотками по металлическим пластинам, изымая их из позвоночника, лупили четыре часа. А теперь я мотаюсь с чемоданом, боль — аж до пяток. Пройти бы контроль, и скорее домой — лечь...
Итак, более вразумительно о тренировках.
После сентября 1985 года я продолжил обычные тренировки. Я тренировался вплоть до операции, пропустив лишь январь и февраль 1986 года, — восемь недель после операции. Тренировался прилежно, однако чувствовал себя все хуже. Почему? Ведь грамотные тренировки были и остаются наиболее действенным средством восстановления подорванного болезнями и невзгодами организма. Болезнь можно пресечь лекарствами (не всегда, правда), но вернуть таблетками в мышцы сердца и телу энергию, силу, выносливость — никогда...
В чем же дело? Фрэнк Ричардс возрождает себя тренировками, а я, наоборот, от тренировки к тренировке разваливаюсь — и это при моем опыте, в том числе и возрождения себя?!..
Я оправился от последствий операции в Оберндорфе за считанные недели, но лихорадка двинула набирать обороты с новой скоростью. Она заточила меня в доме, и это в самом тяжком упадке духа, когда общение, просто пребывание на людях студили боль хоть чуть, но не разбавляли черноту боли.
Разумеется, я отдавал себе отчет в причинах болезней, но не во всей полноте — это факт.
Предшествующие годы потребовали от меня значительного напряжения. Я собрал себя, обрел устойчивость — тут потерял самого близкого человека, сокрушительное ощущение одиночества и ненужности. Чувство вины — ведь мы не прорвались к свету, долгий переход так и не вывел к успеху книг, признанию, тайне наших мечтаний... Все задвинула могильная плита. Все явилось обманом. Все шаги — бессмысленное стирание себя. Чувство вины наливало меня свинцом. Воздух всех дней мнился отравой. Нет, не жить. Слишком больно — жить.
Это ощущение ненужности жизни, фактический отказ от нее явились следствием и надрыва последних двух десятилетий: мощного расхода себя в спорте мировых рекордов, напряженной литературной работы при фактической блокаде всего, что я писал; грозной болезни конца семидесятых годов и наконец гибели Наташи и нелегкими операциями... В общем, это типичная судьба для наших поколений, ничего необычного. И даже, наверное, литературная работа « в стол» на добрый десяток лет тоже не являлась некой исключительностью, хотя сочинительство это, безусловно, из особых. Не говоря о риске хранения подобных рукописей в то время, они сами по себе являлись гнетом, не бременем, а гнетом.
Писать за счет дохода от другой своей литературной работы (статей, очерков, популярных книг) — не дай бог таких удовольствий, пиши, а после укладывайся с другой книгой, что «в стол», на эти самые деньги и на них же — с новой работой, уже только ради денег, которые снова дадут возможность продолжить главную книгу. Жизнь на удвоенных-утроенных оборотах. И часто ощущение бесполезности работы, ощущение тюремной пустоты — не с кем поделиться, пишешь в какую-то бездну, и молчи, все время молчи об этом... Не способствовало безмятежности настроения и чувство бесполезности работы, вообще всех устремлений. Кому это нужно?.. В часы упадка духа это настроение буквально брало за горло. И в самом деле, рукописи изживали себя в столе. В них — находки, страсть, краски и кровь судеб. За ними — надрыв двойной жизни, усталость, преодоление отчаяния, вера, а они, рукописи, лежат... И рост мастерства без публикаций оказывался невозможным. И годы... Я тоже старею. Правды ради, больше всего от тесноты замкнутого пространства вокруг... Пишу — и ничто не меняется в жизни. Точили мысли о том, что рукописи могут не увидеть свет, а стало быть, все тогда бесполезно: не исполнение своего назначения в жизни, а какое-то бессмысленное кривлянье и еще сверхизнурительный труд: на что, зачем, к чему?!
Книгами разговаривать с людьми... Хороши беседы...
Эта совершенная глухота, в которой живут и складываются рукописи, ни отзвука в ответ. Ты будто выброшен из жизни. Она бежит мимо. И надрыв от забот и труда. Себя нет мочи нести...
Именно эти причины лежали в основе болезней конца семидесятых годов, но я собрал себя тогда и после операции 1983 года в ЦИТО тоже собрал. Я распрямился, снова налился энергией и дерзостью. И впрямь уже близки к завершению основные из задуманных рукописей. Нет, недаром вжимал себя в формы каждого дня. И как будто не поддался, выстоял, можно снова двигать дело. Заглядывая вперед, я уже мечтал о тотальной смене тем, начал полегоньку копить материал. Я устал от тех нот, которые все время набирал, устал и исчерпал себя, все дую в одну дуду... Но я должен был их сложить. Другого пути я не признавал, другой путь означал в моем понимании бесчестие... И я уже почти сложил все ноты. Теперь мне очень хотелось освободиться от главных тем. Я служил им два десятилетия (до сих пор я не напечатал ни одну из этих работ, кроме маленькой повести «Стужа» в саратовском журнале «Волга» № 6 в 1988 году). Оставалась самая малость: соединить весь опыт и знания в последней, так сказать, генеральной работе-обобщении. Эту книгу я готовил с двадцати четырех лет. Лишь теперь я почувствовал, что готов к ней. И вдруг гибнет мой единственный и самый верный друг... потом суета второй операции... А зачем все это? Зачем, какой смысл в днях?..
Мне казалось, у меня отняли самое важное — я изуродован, лишен возможности нормального существования. Сам себе я представлялся пепелищем: ни живого ростка, ни лучика солнца. Нет, внешне я жил. Я появлялся на людях, делал какие-то рутинные дела, но сам был замкнут в себе, замкнут на то самое пепелище. Вместо безбрежной жизни — безбрежный пустырь.
Мысль о ненужности прочно обосновалась в сознании. Зачем жизнь — только горе, потери, боль...
Это отлично усвоил организм, не усвоил, а принял программой. Ведь хотим мы или нет, но любая наша мысль из сильных и страстных неизбежно переходит в наш физический строй — тонус и жизнедеятельность всех внутренних систем. А я свыкся с мыслями о ненужности жизни. Я принимал ее лишь тяготой, болью. Связи с жизнью слабели, лопались, отмирали... Могильный холм вместо родного человека — а мне все продолжать кропать «в стол», ждать очереди-соизволения на появление всякой своей новой работы — три, пять лет ждать, молиться на издательства? Да уж и книги постылы, чужды после всех молений... И этот натиск нездоровья, один за другим...
И это — жизнь?!
И все же в недрах моего «я» сохранялась какая-то привязанность к жизни. Этот крохотный, не до конца задутый огонек жизни все светил, и я делал вялые усилия сохранить его. Вот и пойми себя...
Я тренировался — это то немногое, на что я еще был способен. Прогулки и вообще какая-либо деятельность вне дома практически становились недоступными. Даже раздавленный бедой, в совершенном одиночестве я упрямо проворачивал тренировки. Может быть, главным образом потому, что это единственное из всего того, что реально, плотски связывало меня с жизнью? Скорее всего именно так... Я научился рассчитывать тренировки, имея их за плечами не одну тысячу, хирел и скучал без силы и движения. В годы невзгод я приучил себя тренироваться в любом настроении и едва ли не в любом состоянии. А теперь все знания и все тренировки оказывались бесполезными, более того, вредными. Именно после тренировок лихорадка резко обострялась. В общем, я сыпался, но это меня все меньше и меньше задевало. Порой я даже тренировался исступленно-зло, явно не по силам, до изнурений, и в самом деле, какая разница, быстрее развязка...