Цена золота. Возвращение — страница 13 из 50


Этой весной я, можно сказать, перестал учительствовать. В школе мы с детьми больше разучивали песни о болгарах-юнаках. А в церкви, в которую я до недавнего времени, грешным делом, избегал ходить, стал я призывать к борьбе с помощью Луки и Матвея. Однако чужда была мне легкокрылая вера в успех восстания, многими овладевшая.

Дойдут, к примеру, до вас и воспоминания о Василе Сокольском{45} Докторе. Он и с гайдуками был связан, и в темнице томился, а под конец стал фельдшером в нашем селе. Здоровый, беззаботный, с вечной улыбкой на устах, наивный, как дитя, он в любую минуту загорался энтузиазмом. В добром его сердце таилась ненависть к одному лишь врагу, но была эта ненависть беспредельна… Он был среди первых моих помощников, вместе с Павлом Хадживраневым и Спасом Гиновым. Сколь радовал, столь же и пугал меня этот человек… Не знаю, где он сейчас и кто терзает его грудь — палачи в темнице или орлы в горах.

Так вот, в марте, когда Бенковский{46}, переодетый богатым торговцем, спустился с гор к нам в село, мы, четверо, услышали из его уст, что и Пештера не поднимется, подобно многим другим селам… Ночь была дождливая, апостол{47} промок до нитки. Был он утомлен и смертельно печален. Да и я не мог сильно его подбодрить: сколько ружей было у нас — все никуда не годились. Сами турки нам их сбывали, чтобы купить себе современные винчестеры. Но, к великому моему изумлению, Бенковский остался очень доволен нашим усердием. Сказал, что никогда еще не было у нас столько ружей. И еще сказал, что не знает, как идут дела у других, но в нашем крае больше всего рассчитывает он на Перуштицу, равно как и на Панагюриште, Батак и Брацигово.

Пока он говорил, как дым слетели с лица его усталость и печаль. Встал он посреди горницы, окинул нас орлиным взором, и улыбка его сказала нам, что главная сила, в сущности, придет из иных мест… Не посмел я спросить его при всех, откуда она придет, потому что прежде не заходило о ней разговора и, стало быть, хранил он ее в тайне. Сам я не видел такой силы, раз Перуштица со своим устаревшим, жалким оружием занимала среди других сел видное место. И нелегко было мне смотреть на апостола, который выглядел таким довольным при таком плачевном положении.

Но Бенковский продолжал расхаживать по комнате, глядя тем же орлиным взором, улыбаясь той же улыбкой, и говорил о сладости близкой победы, и взмахивал при этом рукой, словно рубил саблей. Сокольский сиял от счастья и стучал кулаком по столу. Он не замечал, что делается со мной, как переглядываются Павел и Спас. Я думал поговорить с апостолом по дороге, но когда наступило время прощаться, он пожелал, чтобы его проводил Сокольский. «Апостол, — сказал я, — лучше я пойду, я лучше знаю тропы». Но он похлопал меня по плечу рукой, твердой, как камень, и сказал: «Ненастная нынче ночь, Учитель. Чего доброго разболеешься. Ты для нас человек ценный, мы должны тебя поберечь». А улыбка его была веселой, загадочной и суровой.

И когда представители всех комитетов должны были собраться в Обориште, чтобы назначить день восстания и выбрать руководителей, от Перуштицы поехали Сокольский и Спас Гинов. Сокольского ждал сам апостол и облек его большим доверием — назначил начальником охраны. Без его разрешения никто не мог приблизиться к поляне, где шло собрание, и к самим апостолам. Сокольский первым подписался под решением дать Бенковскому неограниченные полномочия для руководства восстанием, как только оно вспыхнет.

Один вернулся Спас из Обориште. Сокольский остался при апостоле — в его распоряжении. Он прислал со Спасом письмо. Восторгом и счастьем дышало оно: «Дело сделано, — писал он мне, — судьба Больного (Турции) решена…»

Живые братья мои, я никого не виню. Я тоже хотел как можно скорее решить судьбу Больного. Пора было сбрить рабью косицу с головы нашего отечества. Я знал, что одними мудрствованиями свободы не завоюешь, что, если в пятидесяти селах разом перестанут мудрствовать и свяжут самых мудрых, как безумцев, тогда огонь займется дружно, враг растеряется — где раньше тушить, и святое пламя перекинется в другие пятьдесят сел, и из пламени родится день свободы. Но где эти пятьдесят сел, готовых начать? Я знал себя, знал, что Бенковский не сможет меня заворожить, что на Обориште множество взглядов будет устремлено на меня, и потому, побоявшись сократить еще больше число огней, решил не ездить туда сам, а послал кого следовало.

Я давно свыкся с мыслью о виселице. Но иногда, когда я пытался представить себе, как все произойдет, мне случалось видеть вместо села нашего бескрайнее пепелище и слышать, как из-под земли несутся, сливаясь воедино, тысячи воплей: «Будь ты проклят, Учитель! Трижды проклят!» И я вскакивал с лавки и устремлялся к окну. Дома сверкали под солнцем: целехонькие, побеленные и подсиненные к пасхе, окутанные облаками весеннего цветения, полные жизни, богатства и надежд.

Только Ванка, жена моя, видела меня в таком испуге, но она была на сносях, и мне не хотелось усугублять ее тревоги; обдав голову холодной водой, я причесывался и шел к людям. А стоило мне оказаться среди людей, как снова ко мне возвращалась улыбка и я снова становился непоколебимым. Непоколебимым потому, что колеблющимся свобода не дается, — что тут ни придумывай, а повсюду на земле, так или иначе, за свободу приходится платить. Какой же ты учитель, если не знаешь этого. А улыбался я для того, чтобы не столь страшной казалась перуштинцам плата. Лишь тогда я понял, братья, что такой улыбкой улыбался и апостол Бенковский.

И каждый толковал мою улыбку по-своему: или видел в ней уверенность в наших собственных силах, или небесное предопределение победы, или какую-то большую тайну, о которой не следует спрашивать. О стариках и богачах я не говорю — с ними в эти дни я старался встречаться пореже.

Куда бы я ни шел, где бы ни появлялся, повсюду — на улицах, из-за оград — меня встречали и провожали прекрасные сияющие глаза и молчаливые улыбки соучастников. День за днем, постепенно начал я все больше укорять себя за колебания и маловерие. И стало мне казаться, будто действительно существует что-то, что уже решило исход восстания.

Иногда я спрашивал себя: «Уж не вознаграждают ли меня сейчас перуштинцы за мою любовь к народу плодами той веры, которую я долгие годы сеял в их душах?» Но нет, такого не могло быть — не могла быть в этом только моя заслуга, или одного только комитета, или одних десятников. Можете удивляться, живые братья, но в последние дни Павел Хадживранев и Спас Гинов — мужи разумные и прозорливые, сумевшие вовлечь в дело много родовитых семей, — хоть и тревожило их предстоящее кровопролитие, куда больше опасались того, как бы в селе не заметили этой их тревоги.

Как-то вечером, после того как уже свершилось страшное предательство и некоторые села восстали, дабы упредить аресты, увидели мы, как за Филибелийской равниной заалело зарево. Все село на него глядело, но ворчали только старики. И лишь под утро Павел спросил меня о пожарах. Я сказал ему, что это-де горели турецкие села, хотя оба мы прекрасно знали, что там, в Средногорье, по ту сторону равнины, все села как есть болгарские. Он сделал вид, будто поверил, и больше об этом не заикнулся. И на душе у него словно полегчало.

А Спаса послал я в эти дни разузнать, что творится в ближайших болгарских селах, с которыми мы должны были действовать заодно. Отец его в свое время возил на продажу зерно местных турецких помещиков, и турки Спаса не трогали; он всюду сумел побывать. Раза два-три его останавливал турецкий патруль, но всегда находился заступник: «Эй, отпустите его, он свой человек! Спас-эфенди, как там у вас дела?»

Вернулся Спас озабоченный, а на вопрос наш: «Что ты видел?» — ответил: «Видел я, что нет на свете ничего сильнее огня и ножа… А в одном селе спросили меня болгары: будем ли умирать, как они, или в турецкую веру перейдем?..» — «И что ж ты ответил?» — спросил Павел. — «То же, что и ты бы ответил… Или не верно я им сказал?» — «Верно, Спас».

Они обнялись, как братья, да и было промеж них что-то вроде свойства, потому что Христос, меньшой Хадживранев сын, тот, что помер, был дружком Спаса, а Ягода, нареченная Христоса, вошла в дом Гиновых, со Спасом обвенчалась.


Живые братья болгары, еще многое мог бы я вам поведать, да только кончаются наши патроны, и не знаю, какое солнце озарит меня завтра — желтое или черное.

Так и умру, не узнав, что сталось с женой моей. Я потерял ее из виду в первый же день боя. Младенец вот-вот должен был появиться на белый свет, и я оставил Ванку с другими женщинами в одном доме. Дом каменный, добротный, не боится огня, но турки вскоре отрезали весь тот край села. Там среди женщин были и жены чорбаджий, и потому опасаюсь я, как бы заодно с ними не пощадили турки и мою Ванку, не отвезли бы ее живую в Устину, и тогда сын мой родится в турецком селе, покуда отец его со своими товарищами погибает в болгарском.

Грохочет Перун над нашей церковью Михаила-архангела. Хорошее имя дали мы церкви — приберет архангел Михаил души наши, все до единой. И пусть. Никто не хочет сдаваться. Желали перуштинцы с честью бороться и, если надо, — с честью умереть. Я сделал все, чтобы сбылось это их желание, чтобы делом подкрепили они свои слова. Не из ненависти потребовал я в тот вечер смерти Дели-Асана Баймана-оглу и его дружков. И спасибо им, что сами явились в нужную минуту. Потому что и без них решена была уже судьба Перуштицы тымрышскими и устинскими башибузуками. Останься село покорным, упади оно на колени, моля о султанской милости, все равно уже надвигался Мемед-ага с тысячью помаков, и каждый из них знал, зачем он идет. Они шли и не остановились бы на полпути — слишком много золота накопилось в Перуштице. А то какая польза была бы им от вероотступничества?

Потому-то и вспомнил я тогда Рогле и отметил мужчин таким знаком, который, хоть и смывается водой, передается детям и внукам. А отмеченного таким знаком нельзя ни отуречить, ни усмирить, ни снова сделать рабом. Недаром был я у Раковского и Дьякона, недаром собирал легенды. Каким учителем был бы я, Петр Бонев, кабы не знал хоть немногим больше своих братьев! И ежели вы послушаетесь меня, то, поминая когда-нибудь всех тех, кто погиб за нашу свободу, помяните наравне со мной и Дели-Асана… Помяните и тех, кто убил чорбаджийских посланцев на Власовице, хотя я до сих пор не могу взять в толк, кто они были и для чего это сделали.