Цена золота. Возвращение — страница 21 из 50

Его слышали люди из соседних домов. Они привыкли видеть его у ворот и часто выглядывали в окна — посмотреть, что сталось со старухой. В конце концов молва о старухе и ребенке — самоубийцах, видно, разошлась по всему большому городу, потому что у ворот, за спиной Исмаила-аги, стали часто останавливаться коляски европейских консулов и газетчиков. Они переговаривались на разных языках, тихо и оживленно, и, случалось, спрашивали Исмаила-агу, что происходит. Спрашивали, хотя видно было, что они все знают. И записывали в блокноты его слова. Записывали вместе со всеми его именами и титулами старинного знатного рода. И любезно спрашивали, не согласится ли он выступить перед какой-то международной комиссией, которая проводит расследование и так же, как и он, хочет помочь несчастным. Он быстро соглашался, но, в свою очередь, горячо просил их помочь ему сейчас, объяснить старухе, что так нельзя, вызвать ее со двора. Некоторые оставались вместе с ним, другие спешили к телеграфу, чтобы передать через горы, моря и океаны в свои далекие редакции самый потрясающий факт о гордом, до сих пор неизвестном миру народе. Они сообщали по телеграфу и о селе, откуда была родом старуха, и о церкви в том селе, и о всеобщем венчании в этой церкви — венчании со свободой. «Мы сталкиваемся здесь с таким патриотическим чувством, которого не выказывала до сих пор ни одна свободная, цивилизованная нация…» — передавали газетчики. «Если мы хотим сегодня ради завтрашнего дня обеспечить себе друзей и прочные позиции в сердце Балкан, наши правительства должны считаться с этим новоявленным народом, с его справедливой борьбой…», «Существует предположение, что Россия не останется безучастной».

— Слав-ны-ми парнями были твои сы-но-вья! — продолжал кричать Исмаил-ага. — Чис-тыми! Умными!

— Маман, экутэ муа! — попытался помочь какой-то француз.

— Мэдэ! — повысил было голос англичанин.

— Мать!

— Ма-мо-оо!

Последний крик донесся из коляски русского консула, которая подъезжала к воротам чаще других, хотя из коляски ни разу никто не выходил. За ней по пятам всегда следовал фаэтон — не консульский и не прессы — с беспечно улыбающимися молодыми людьми, которые не выпускали из поля зрения консула и его спутника. Спутник был суровый, светлоглазый мужчина, со смуглым бескровным лицом и подсохшей раной возле виска. Он был изысканно одет, как и подобает дипломату, но беспечным и зорким молодым людям из другого фаэтона словно бы ужасно хотелось, чтобы он хоть на мгновение вышел из коляски, пользующейся дипломатической неприкосновенностью, и ступил на мощенный плитами тротуар… При всей своей беспечности эти молодые люди выглядели весьма проворными.

Еще не успел замереть зов, донесшийся из коляски русского консула, как все — и агенты тайной полиции, и Исмаил-ага, и бабка Хаджийка — повернулись на этот крик. Мужчина с засохшей раной весь напрягся, словно готовясь соскочить на мостовую, и в то же время пальцами впился в сиденье, он зажмурился и закусил губу — как делают многие, когда язык вдруг подведет их неожиданно и непоправимо, а консул, улыбаясь, словно ничего не случилось, тихо и настойчиво тянул его за рукав, предлагая ему сесть на место.

Старуха чуть было не кинулась к коляске. Ей показалось, что это он, и она доверилась бы этому крику, этому сходству, доверилась бы своему сердцу, если бы сама не видела его мертвым, не оплакала его в церкви, где святые падали плашмя со стен на каменные плиты, а клубы дыма, как души усопших, возносились на небеса. Она доверилась бы, не устояла, если бы не мерещились ей уже до того всякие небылицы про ее сыновей и если бы после турчанки с лепешками она не убедилась, что ага способен на любое коварство. Теперь она не доверяла самой себе, и тут ее осенила хитрая мысль: она оглядела людей, собравшихся за оградой, посмотрела на разбитые окна караван-сарая, откуда долетали стоны, и подумала: «Туда!»

Там она укроется от всех искушений. Что-то как будто шепнуло ей церковным голосом: «Грех, грех!» — но она постаралась думать о другом: как они сажали когда-то и окапывали виноградные лозы у вязов, как целыми ночами в горнице горела свеча, зажженная молодым, буйным Вране, как все было дозволено ему, Вране, потому что не было у него дурных помыслов, как у некоторых других торговцев; как она рожала парня за парнем — болгарских пашей и беев, — как только Христос не сумел им стать, потому что рано умер от болезни; как она своим опытным оком выбрала и ценой всего накопленного купила самый редкий, самый дорогой на свете товар… Только двое — она и внучка — остались из Хадживраневых, но самое драгоценное сопутствовало им всюду, даже здесь, в караван-сарае; оно было настолько нетленно, что, верно, останется и после них, и уже никто не сможет ее согнуть — ее, мать таких сыновей; даже стоны не возбуждали в ней больше страха, напротив — они звали ее, как спасение; а Исмаил-ага был просто дерьмо.

Если бы видели ее сейчас сыновья, они остались бы довольны. «Я не обману вас, родимые, — сказала она, — не предам вас!» Старуха встала, подняла мех с водой, перекрестилась, перекрестила Деянку и потащила ее вверх по ветхой скрипучей лестнице.

Кто-то неистово завопил у ворот, она услышала, но не обернулась, хотя ей захотелось обернуться и показать ему дулю. Она продолжала подниматься, прямая, строгая и святая, потому что на нее смотрели ее сыновья. Она не знала, что на нее смотрит весь мир.

ЭПИЛОГ

Множество людей скончалось на глазах у старухи. Здесь умер и один молодой рыжеволосый главарь из помацких выселков на Тымрыше. В лихорадке, в бреду он поминал имя Мемеда-аги. Однажды, незадолго до смерти, он рассказал, как вместе со своими людьми убил на Власовице трех старцев — посланцев перуштинских богачей к Тымрышлии. Когда велись переговоры, рыжий был там, в желтом шатре на вершине. Столковались пощадить Перуштицу за семь тысяч лир откупа. Все главари были довольны, но, когда старцы двинулись в обратный путь, чтобы передать весть о спасении, Мемед-ага сказал: «Семь тысяч в руки нам отсчитают, а остальные сами возьмем, когда захватим село!» Тогда молодой главарь вышел из шатра, со своими людьми обогнал старцев на спуске с холма и убил их. Чтоб не отнесли они вниз, в село, обманной вести. После ему пришлось скрываться от гнева Мемеда-аги, он долго скитался и наконец попал в караван-сарай. «Мой дед, — говорил он, — часто повторял, что во времена Алтын-спахилы мы поддались и сменили веру только потому, что искали более мелкого брода… Через поток… А потом вовсе потеряли дорогу. Но пусть люди знают, — пытался он приподнять голову, — пусть помнят, что не все мы такие, как Мемед-ага…» Так закончил главарь и поднял дрожащий восковой палец, словно заклиная: «Пусть помнят!..»

Был здесь и маленький, растаявший, как свеча, человечек, который бредил песнями. Крупный пот каплями выступал у него на лбу и шее, он корчился в судорогах и все пел в полузабытьи тоненьким, хрипловатым голоском. Его бред был самым страшным. Но он не умер. Перестал бредить, начал разговаривать с людьми, а через несколько дней вытащил из торбы гуслу. До самого вечера настраивал, задумчиво пощипывая струны кончиками пальцев, а потом потянул смычком и начал:

Спрашивал султан, расспрашивал:

— Арапы черные, гаджали{56},

кто приведет ко мне проклятого

бунтовщика-учителя,

перуштинца страшного?

Арапы черные ответили,

арапы и гаджали:

— Султан, владетель наш, помилуй нас,

не посылай к нему — ведь ведает

отродье это самодивское

любые заклинанья хитрые,

и знает травы отворотные,

и повернет нас супротив тебя!

Здесь, в этом караван-сарае, среди этих людей умерла бабка Гюрга, а за ней и Деянка — последний побег большого богатого рода Хадживраневых из Перуштицы.

А Исмаил-ага заперся в мужской половине Устин-сарая. Он заново все передумывал, взвешивал свою вину, а подчас, вспоминая бабку Хаджийку, стонал от ярости. Осенью он неожиданно решил покинуть Устину. Продал Шабану-аге свою долю поместья и уехал далеко на юг вместе с пятью женами и новой своей бедой — не только мужской и не только своей.

Он уехал, так и не убив никого в горах, потому что мысль о расплате показалась ему вдруг пустой и ничтожной. Не это было главным. Он уехал, так и не забрав золота, зарытого у восьмой бочки, той, что с десятью обручами, и под плитой у каменной колоды. Не до золота было ему.

А через год он вернулся, но ненадолго — повидаться с братом и поискать, не ожил ли в болгарском селе кто-нибудь, достойный владеть тайной клада. Не хотелось ему тащить ее до могилы.

Она, как слепень, мешала ему спокойно сосредоточиться на последней и, может быть, самой важной истине, которая готова была вот-вот родиться из всего пережитого:

Ежели ты правоверный и к тому же ага, всегда ли ты порождаешь предательство и обман, всегда ли наступает час, когда ты становишься убийцей, даже если ты благороднее и справедливее других?

Вскоре затем началась Освободительная война{57}.

ВОЗВРАЩЕНИЕ{58}

ПРОЛОГ

1

Видно, так судил сам рок — чтобы на Балканах, на свежем еще пепелище, зажатом в тесное кольцо султанами, царями и королями, возникло княжество; чтобы князья обосновались в Софии, а на юге, в Пловдиве, в странном с ними сговоре управлял республиканец — Павел Хадживранев.

2

Снаружи, в каменные стены, вслед за пулями стали ударять ядра. Внутри плиты пола уже были устланы трупами, но теперь и святые с церковных стен поспешили вниз, к людям. Когда они падали, глаза их смотрели все с той же кротостью и безмятежностью, только тела корчились в предсмертных судорогах и рассыпались в прах.