Экипаж будет ждать наготове. И вылетит через задние ворота на булыжную мостовую, и помчит мимо лавок, заставляя шарахаться в стороны гуляющую публику. Пристав начнет обыскивать здание канцелярии в поисках градоначальника; а Павел тем временем, приподнявшись на козлах, нахлестывая лошадей, увидит, как растет у него на глазах, приближаясь, большой каменный дом Хадживраневых в Перуштице. Не знал еще Павел, что войдет в родной дом со взведенным курком, прислушиваясь к каждому шороху, и на скорую руку соберет в узел одежду, что, как грабитель, станет выгребать золото из-под восьмой бочки и набивать им карман за карманом. А когда настанут глухие часы ночи, кинется в горы, не спрашивая себя зачем, а главное, куда? — держа путь к лесу, карабкаясь на Тымрыш.
Внизу, в долине, лаяли разбуженные собаки. Его разыскивали по всему Пловдиву и в Перуштице, заставляя торопиться — все выше в горы, на юг, на юг, подальше от дорог и троп. Из-под лакированных ботинок вылетали камни, по крутым осыпям катились вниз и там замирали — словно кто-то другой бежал в обратную сторону. Сучья трещали, как выстрелы из засады, и так же быстро стихали. Только нежный перезвон в его карманах не затихал, сливаясь с ударами крови в висках.
Остановился он лишь на самом хребте. Перед ним расстилались обширные темные пастбища, волнами сбегая по взгорьям и лощинам. Внизу осталось примолкшее родное село. Дома спали, купол новой церкви, посеребренный далеким невидимым месяцем, осенял их своим крестом. Другой, старой церкви Михаила-архангела, покалеченной в те страшные дни вражьими ядрами, не было видно — словно она сама перенеслась в мир иной. И в турецком селе Устине не было ни огонька. Да там и днем было пусто: не мычали волы, не блеяли овцы, только ветер хлопал обветшалыми ставнями в палатах Исмаила-аги. Сам ага жил теперь в Стамбуле, а остальные устинцы — аж в Анатолии. Если б месяц не догорал, можно было бы разглядеть еще дальше, как блестят драгоценные воды Марицы, такие щедрые и к плодам фракийской долины, и к их похитителям. А дальше, на равнине, мерцало желто-зеленое зарево, рожденное маленькими огоньками уличных фонарей и проезжавших колясок, пять темных холмов держали свет в горсти, чтоб не задул его гуляющий по равнине ветер. Павлу Хадживраневу полагалось бы быть сейчас там, в своем кабинете, на приеме или в удобной постели, на простынях, измазанных ружейным маслом.
«Еще свидимся», — подумал он и отвернулся, чтобы продолжить свой путь по темным складкам холмов — к Тымрышу.
Тымрышский край все еще был в руках султана. И как ни нелепо, как ни позорно, но только Тымрышлия, только Мемед-ага, тот, что уничтожил всех дорогих его сердцу, мог дать надежное укрытие такому, как он, беглецу.
И, как ни странно, казалось, его здесь ждали. Еще на подходе к селу, на склоне, трепетало пламя пастушеского костра, а вокруг него, тоже трепеща, сидели на корточках низкие тени. Павел подошел, поздоровался. Его встретили спокойно, не удивляясь; подвинулись, давая место подле огня. Никто не спросил, кто он, откуда и куда путь держит — как положено в такой час и в таком месте. Подождали, не скажет ли сам, посмотрели на обувь, одежду, в глаза. Потом самый старший сказал: «Ежели ты согрелся и тебе нужен Мемед-ага, мы проводим. Я его старший чабан».
В селе было темно, только в господском доме светились окна. Ворота были отперты. Чабан первым ступил во двор, Павел за ним. От сараев и конюшен отделились черные тени и замерли в темноте. Потом дверь дома открылась, свет хлынул во двор и вдруг иссяк — дверную пробоину заткнула могучая фигура, ее тень упала к ногам Павла.
— Эй, Сали! Кто там с тобой?
— С равнины, — ответил чабан. — Тебя, Мемед-ага, спрашивает.
— Кто ты? И зачем тебе Мемед-ага понадобился? — крикнул ага. — Поди к свету!
Павел подошел, поднялся по сосновым ступеням. Ага посторонился, и поток света, снова хлынув через порог, вместе со взглядом синих пронзительных глаз уперся в грудь пришельца.
— Я, никак, где-то тебя уже видел, — сказал ага. — Похоже, ты большой человек, но не верю, чтоб ты был Павлом Хадживраневым. Он человек гордый, ко мне на поклон не пойдет…
— А он и есть гордый! — ответил Павел. — И на поклон ни к кому не хаживал, а к тебе — и подавно бы не пошел. Вот столковаться кое о чем, думаю, можно.
— Я-то столковаться с кем угодно могу. Это Хадживранев не может. Ему и султан был не гож, и я, и князь… Один только он хороший!
— На этот раз, может, и столкуемся, — сказал Павел и, не дожидаясь приглашения, ступил за порог. Он прошел мимо изумленных глаз, опустился на малиновую кошму и вынул кисет. — Закуришь?.. Не желаешь… Как у тебя с лошадьми?
— Лошадей нет! — ответил ага, прикрывая дверь. И потом уже, усевшись по-турецки напротив гостя, добавил: — Вот овец могу продать, овец много. А еще лучше — даром, на вертеле… Велю зажарить для гостя. И ягнята есть и козлята… Ого, как затягиваешься! Видать, сильно спешил, не было и минутки на табачок, а, Павел? И вид у тебя человека обманутого, а для Хадживраневых нет ничего страшнее. В этой горнице останешься или проводить наверх?
— Спать хочу, Мемед-ага!
— Да ты бы поел… Свежей бастурмы или свежей брынзы.
«Спать!» — хотел повторить Павел, но не следовало доставлять аге излишнюю радость, и он сказал:
— Я голоден, как волк! Вели, ага, подогреть бастурмы и залить ее свежими яйцами.
В эту ночь Павел спал хорошо. И в последующие — тоже. Только, сам того не желая, принес он с собой в этот дом и свои сны. По ночам жена пела ему, сидя нагая на этом чужом ковре, в этой чужой мужской половине. А днем, проходя с агой — и со своим сном — по тымрышским улицам, Павел вглядывался во всех встречных женщин, особенно в тех, что вздрагивали при его появлении. Лица женщин были закутаны, но походка могла выдать волнение. «И здесь ошибаешься, Павел, людей мы не уводили». — «Верно говоришь, Мемед-ага, людей вы тут же резали, а забирали только золото!» — «Не будем ссориться, Павел. Сам видишь, утопаем мы в вашем золоте».
В кривых тупиках Тымрыша и вправду богатства не было, да и люди почти не встречались. То и дело попадались разрушенные дувалы. Обугленные стропила тянули к небу черные руки, моля о пощаде. Синие глаза Тымрышлии и те были подернуты пеплом. Они устало улыбались Павлу и на пустынных улочках, и за столом, где дымился бараний кебаб, и на мягкой скамье, где они курили после трапезы. Всюду он был с Тымрышлией вдвоем, только на десятый день к ним присоединился еще один человек, худой, аскетического вида. Павлу казалось, что он его где-то уже видел. Это был главный муфтий софийских мечетей. Он завернул в Тымрыш по дороге в Стамбул — навестить ходжей в горных селениях.
— Я хочу, чтоб ты мне поверил, Павел, — твердил Тымрышлия. — Я в твоем селе никого не убивал, никому зла не чинил. Вот разве что брат…
— Брат! А ты что же не удержал?
— От многого я его удерживал, только тебе не втолкуешь. Лучше посыпем все это пеплом.
— Пепла и так много, не будем сыпать новый.
— Хорошо, что сам видишь — и у нас и у вас пепелища. Твои люди не лучше, Павел. В войну опередили московцев, первыми ворвались в Тымрыш. Мало что от него осталось. Ну и скоты же мы, люди!
— Все же что-то осталось.
— А где б ты тогда укрывался, Павел Хадживранев? Нет, не такой уж я злодей. Вон, у меня под боком есть христианские села — ятаганом достану с порога, — только разве я там кого тронул? Обо мне даже песни сложили. Какие песни, Павел… Эх!
Тымрышлия зажмурился, видно, вспоминая эти песни. Голова его качнулась, попадая в такт, а за ней — и все грузное тело. Открыв глаза, ага взглянул на оконце, будто оттуда, из-за пологих, округлых холмов катились неслышные звуки. «Э-э-эх!» — повторил ага и сглотнул что-то сладостное, а может, и горькое; и затем одним пальцем, — Павел глазам не поверил, — смахнул слезу с обветренной темной щеки.
— Ятаганом могу с порога… А они про меня — песни. Про тебя где-нибудь поют, Павел? Нет? Тогда где же тебе поверить…
— Верю, Мемед-ага, — тихо сказал Павел.
— Да ну?! — встрепенулся тот. — Знаю я, что не веришь. Но дело твое. Мы здесь — плохие ли, хорошие — все равно ладим, вместе от врагов отбиваемся. В тех селах я и батраков и косарей нанимаю. Я им во всем доверяю, и они мне платят тем же. В стременах ноги целуют. А тебе целуют, Павел?
— Завидки берут, как послушаешь.
— Задираешься, Павел Хадживранев? Только я человек кроткий, на слова твои не обижусь. Хочу, чтоб ты мне поверил. Ведь я с тобой против кого скажешь… Ничего тебе не продам, ни лошади, ни мула, но, если твои люди поднимут смуту… мне надо совсем немного: чтоб пара важных голов скатилась с плеч в Софии; в ту же ночь я отрежу Филибе, а тебя посажу править. Чего тебе еще? Даром лошадей дам, с наездниками в придачу…
— А травы нынче хорошие, — вставил муфтий, будто с неба свалился. — Роса высыхает рано, и стада к зиме нагуляют жира.
— Нагуляют, — согласился ага. — Я тебе, Павел, какую хочешь клятву дам. Только начни!
— А раз так, — гнул свое муфтий, — стада могут и здесь перезимовать. Если же решите перегонять на эгейские пастбища, жиру и на дорогу хватит. Меня тоже дорога ждет… А ты, изгнанник? — Он спросил это, уже повернувшись к Павлу. — Собираешься здесь остаться? И надолго?
— Да вот, ага не хочет продать коня, — ответил Павел.
— Самому не хватает! — пожал плечами Мемед-ага.
— Дай ему мула!
— И с мулами плохо, — ответил ага. — Христиане с равнины угнали весь скот, на расплод не осталось.
Обугленным и пустынным был Тымрыш с его черными вздыбленными крышами, обугленной, покрытой пеплом была веселость Мемед-аги, когда вывели из конюшни мула, вышли провожать муфтия. Павел стоял во дворе, подавленный тем, что не он, а муфтий увидит большой красивый город на Босфоре, с его торговыми рядами и конторами на берегу Золотого рога, где у Хадживраневых всегда было много друзей.