— А сыновьям моим?
— Чего? — не понял кофейщик.
— Будешь, спрашиваю, сыновьям моим варить кофей? Будешь поджидать их от заутрени, подметать да прыскать водичкой перед их приходом?
— Точно так же, как поджидал тебя, чорбаджия…
— А если им нечем будет платить?
— И если платить будет нечем…
— Врешь, каналья! — крикнул Хаджия и замахнулся, словно хотел ударить. — Вре-ешь!
Гуджо скрылся в кофейне. По тропинкам Власовицы продолжали, ковыляя, спускаться к селу старики. Башибузуки дали им дорогу.
— Вране, — сказали другие старейшины. — Что-то ведь у нас останется. У тебя — виноградники, яхна{17} и бочки с вином…
— А за сезам чем я буду платить? А батракам что дам? Перестанут, говорю я вам, молоть жернова, и мои и ваши… И тогда такие, как этот горбун, глядишь, вытащат по пятьдесят лир, потому что все бедными прикидывались, не выручали село… Вытащат, говорю вам, и купят нас вместе со всем нашим добром, со всеми нашими потрохами… Община у таких в счет долга от силы пять, а то и меньше золотых потребует, а у них по полсотни, а то и по сотне припрятано.
— У Гуджо нет, — сказали старейшины.
— У него, может, и нет, только все же найдутся такие, чье золото не на виду, как наше… потому что они где-то посередке — ни к беднякам не причислишь, ни к богачам…
— Найдутся и такие, слов нет.
— А вы знаете, кто они? Если не знаете, так узнаете, потому как на них будут батрачить ваши дети!
Старейшины примолкли, а Гуджо, поборов страх, — как видно, он все слышал, — снова сказал:
— Не тревожься, дед Хаджия! Ведь вы с пустыми руками начали когда-то — ты и твоя бабка Хаджийка! А сейчас и добра у вас много, и рук в доме с избытком, — еще больше наживете. Да и мы за вас бога будем молить, — всем селом…
— Пш-шел, собака! — шугнул его дед Хаджия, но, увидев, что тот повернулся спиной, удержал его: — Постой… Постой… Я дам пятьсот и обратно не потребую, если ты дашь твоих пятьдесят…
— Дал бы, да нет их у меня, — пятясь, ответил Гуджо.
— Поклянись ребенком, что нету!
Единственный ребенок остался у Гуджо — кофейщиковы дети умирали, едва дожив до десяти. Живому было восемь. Гуджо побледнел.
— Поклянись, — настаивал Хаджия.
— Да ты что — господь или поп, чтоб я тебе клялся? — впервые огрызнулся Гуджо на человека богаче себя, ушел в дом и больше не показывался.
— Видали? — сказал Хаджия. — Кто-то из нас будет прислуживать вот этому… Да и кофейни не откроешь — двух много для села.
— Полно, Вране, — сказали другие. — Нужно ведь что-то решать.
— Вот и решайте, — ответил Хаджия. — А я уже решил. Не дам.
— Стало быть, смерти захотел? И себе, и сыновьям своим, и внукам?..
Не сразу ответил Хаджия. Смотрел, как по извилистой тропе медленно приближаются посланцы, как подпрыгивают их посохи с белыми тряпицами, как убывает их путь, подобно песку в церковных песочных часах. Белые подпрыгивающие точки были как бы песчинками времени и пути, и они все сыпались, сыпались.
— Не знаю, какой срок дал Тымрышлия, — сказал он наконец. — И что сумел сделать чорбаджи Рангел Гичев в Филибе, не знаю… Но если Азис-паша пошлет аскеров{18}?.. Паша может одним махом избавить нас и от Учителя и от Тымрышлии… И выкупа не потребует… Только благодарственное письмо султану, подписанное всем селом…
И снова замолчал Хаджи-Вране. И снова все вперили взгляды в белые песчинки, которые сыпались, сыпались. Никто не верил, что Азис-паша, или Решид-паша, или другой какой паша кинется их спасать, потому что в эти дни у пашей было дел по горло и во многие места вилайета{19} нужно было вести им аскеров, но никто не знал и другого — что предпочесть: стать равным с другими в смерти или равным с другими в бедности…
И, глядя вот так, неотрывно, увидели старейшины сначала какие-то белые облачка дыма из-за придорожных скал. Потом послышался залп и одновременно стало видно, как двое посланцев, качнувшись вперед, падают на жухлую траву. А третий, размахивая посохом с белой тряпицей, указывает наверх, на желтый шатер. Сам Мемед-ага Тымрышлия вышел из шатра — огромный, встревоженный, — и помчались вниз его люди. Но залп повторился, третий старец, видно, хотел бежать к селу, но споткнулся, упал и больше уже не поднялся; Хаджи-Вране громко вздохнул — словно всхлипнул.
Странным было это убийство. Не мог Тымрышлия отказаться от семи тысяч золотых, не могли и повстанцы сделать такое — стреляли на Власовице. Необъяснимость случившегося была более зловещей, чем сама тройная смерть.
— Господа прогневали, — сказал самый старый из старейшин. — Не следовало так…
— Что ж теперь? — спросили другие.
Мелкие дробные звуки посыпались под столы на чисто подметенные плиты, желтые янтарные зерна, пощелкивая, запрыгали далеко в разные стороны. Это разорвались чьи-то дорогие четки, но никто не бросился собирать их бусины.
— Та-а-ак-то… — вздохнул Хаджи-Вране, встал и пошел прочь.
У него оставалась еще одна надежда — Исмаил-ага, владетель из села Устины. Но смутной и шаткой была эта надежда, ибо упустил он то время, когда следовало доказать аге свою преданность и попросить защиты. Как теперь до него доберешься? Тайком отправишься, все равно кто-нибудь подстрелит — или повстанцы, или башибузуки. С белым платком двинешься — сыновей опозоришь. Да и как знать, найдешь ли его? Не любил Исмаил-ага бранные дела и вряд ли был где-то поблизости. И все же, может, поручил он кому-нибудь из единоверцев позаботиться о старом кунаке? Только как разыскать этого защитника, когда тысячи остервенелых мусульман ворвутся в село и начнется резня?
Столь смутной была эта надежда, что недолго ею тешился Хаджи-Вране. Главным оставалось другое: он все еще не мог решить, что лучше — равенство в смерти или равенство в бедности, что бы он предпочел, окажись каким-то чудом вновь перед этим выбором…
А окрестные холмы все больше и больше ощетинивали гривы, играли каждым бугром, словно мускулами. Казалось, гигантские косматые чудовища подползали на животах к селу — уже начали спускаться вниз молчаливые орды.
Когда настали последние часы боя и выстрелы поредели, поредело и большое Хадживранево семейство. Но горести горестями, а богатства все еще было цело.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Бабка Гюрга — Хаджийка — и ее пятилетняя внучка Деянка сидели притаившись в углу каменной церкви среди кулей с мукой. Сюда их привели мужчины, когда башибузуки овладели редутами и бой перенесся на улицы и в дома. Теперь на кулях лежали трупы. Муки было много — запасы на целый месяц, но за четверо суток обороны никому и в голову не пришло к ней притронуться. Людей мучила жажда — последний источник, тот, что в овраге за церковью, уже был во вражьих руках. Раненые умоляли дать им воды, дети с плачем просили хотя бы глоточек, но потом все всё уразумели и утихли.
Из окон, заложенных мешками с песком, время от времени раздавались выстрелы. В живых осталось только несколько повстанцев, и они берегли заряды. Снаружи в стены церкви ударяли ядра, и святые на внутренних росписях оживали, взмахивали руками и во весь рост плашмя грохались о плиты.
Бабка Гюрга, оцепенев, глядела в сторону алтаря. Там, до того как обрушился кирпичный купол, лежали ее сыновья: Тодор, Анастас и Павел — двое мертвых, третий раненый. Своды погребли их вместе с женами и детьми, пришедшими их оплакивать. Сейчас перед алтарем, над грудой битого кирпича, было светлее, чем в остальном храме. Только там был виден дым от карабинов, его клубы возносились сквозь отверстие в разрушенном куполе, словно души усопших.
Старая женщина осталась вдвоем с Деянкой, сироткой, дочерью Павла, но и та была при смерти. Девочка металась в бреду у нее на коленях, шевеля потрескавшимися от жажды губами, и душа ее тоже могла отлететь. Есть ли вода там, куда улетают души? Многое объяснял батюшка, но это упустил. Учитель Бонев, который сказал во время одной из своих воскресных бесед, что на пасху и Болгария воскреснет, тоже не упоминал о воде.
До вчерашнего дня тут же топтался и ее старик — Хаджи-Вране, делал заряды для бойцов, бранил тех, кто подбил молодых на бунт, и в первую голову — Учителя. Петушился, наскакивал, словно хотел клюнуть его своим длинным носом. Двое таких были уже расстреляны — ему прощали ради сыновей. Петушился, а вечером, как только стемнело, зарядил пистолеты, взял кувшин и пошел искать воду для внучки. Пошел и не вернулся. В оцепенении своем бабка Гюрга уже забыла о нем, но стоило ребенку застонать, как она устремляла взгляд к наружным дверям — поглядеть, не идет ли он с полным кувшином. А он все не шел, и там все стояли, охраняя вход, двое других стариков, которых она теперь не могла и признать. Окровавленные, покрытые пороховой копотью, они стояли по обе стороны входа, подняв ятаганы, словно два архангела, а порог перед ними был устлан телами, головами и фесками.
Молодых мужчин оставалось наперечет, и они словно обезумели: целовали друг друга, целовали близких, убивали их, а потом убивали и себя, говоря, что так они венчаются со свободой. А близкие не противились — некоторые даже просили обвенчать их тоже. И старуха, пожалуй, была рада, что сыновья ее погибли раньше — сил не было смотреть на это венчанье, не верилось, что такое может быть. Потом, когда она снова открыла глаза, молодых мужчин уже не было, мало осталось и молодых женщин. А Деянка все стонала, просила пить. Бабка Гюрга взглянула на двери. Стариков там больше не было.
Там уже были живые турки, и один из них, — с белой бородой, в синем суконном мундире с золотыми пуговицами, с саблей на боку, — приказывал живым выйти и говорил, что бояться им нечего — он, сам Решид-бей из Филибе, прощает их и берет под свое покровительство. И Тымрышлия будто бы прощает, никто не собирается им мстить…