— Паве-ел! — закричала Марина.
Она вскочила с мешка и прежде, чем Сефер успел ее остановить, почти на четвереньках вскарабкалась вверх по лестнице — туда, где был Павел. Крышка была открыта. Марина высунула голову и снова крикнула:
— Паве-ел!
А он сидел за столом, рядом с квадратом звездного неба, даже еще дальше, и держал в руке стакан. Она смотрела, как он медленно ставит стакан на стол, подходит к лестнице и склоняется.
— Ты ранена, Марина?.. Царапина — не так ли? — Он спросил это очень спокойно. — Раз ты сама поднялась по лестнице… Я не думал оставлять тебя одну. — Теперь в голосе была ласка.
— Нет, не ранена, — присмирев, сказала она, подчиняясь его тону. — Я не ранена, но он убит!
— Сефер? — быстро спросил он, на этот раз с тревогой.
— Нет, — ответила Марина. — Убили дядюшку Слави Троянского.
— Какого еще Троянского? Я такого не знаю.
— Бай Слави, — настойчиво повторила она. — Возницу, который купил коляску…
— Ах, возницу! — с облегчением воскликнул Павел. — Хороший был человек. Царствие ему небесное. Да… Конечно, хороший, коли решился на такое путешествие… Как же это?..
— Он кричал, что не хочет идти в конюшню. Прямо посреди двора убили. Я совсем было про него забыла. А когда услышала голос, так сразу увидела и бакенбарды его, и усы, и костюм… — сквозь стену. А эти…
— И я его помню: важным таким… на козлах. И одет франтом… Царствие ему небесное.
— Никакой он не важный, и не франт, просто сидел торжественно.
— Да, да, конечно, торжественно. Ты права. Но тебе лучше спуститься вниз. Даже если начнется пожар, там не так опасно.
— Он еще лежит… Под окном… Внеси его, Павел…
— Нет, Марина, не сейчас.
— Но почему, Павел?
— Я не пьян!.. Ну, ну, я пошутил… Не могу же я все делать сам.
— Они перестали стрелять.
— Не могу, Марина.
— Ты уже отдыхаешь, Павел… — Она проговорила это тихо, без упрека, как бы с мольбой. Ей так хотелось сейчас, в этой темноте, встретиться с ним глазами.
— Не могу, — он протянул руку, чтобы погладить ее по голове. — И никому нельзя. Сейчас не время. Спускайся…
Он замолчал и, убрав руку, ждал, когда она спустится. И казался Марине еще непонятнее.
— Ступайте, барышня, — проговорила у него за спиной расплывчатая серая тень хозяина. — Нам нельзя без господина Хадживранева. Он себе не принадлежит… У него нет права потакать капризам.
Снизу доносились приглушенные кошачьи шаги арнаута. Выстрелов не было слышно. Не слышно было и стонов дядюшки Слави. Марина перевела дух. Сейчас самое важное было — встретиться с Павлом глазами — не так, как это было вчера, и не так, как будет завтра.
Очень важными для нее были эти минуты, рожденные долгими тревожными часами — важнее пуль, важнее любви и жизни. Непонятно почему, но они словно заключали в себе ответ на главный вопрос: куда поведет ее судьба, будет ли она счастлива или несчастна, а может, это касалось и Павла; и многих других, таких как они. И, сама того не сознавая, она уже обращалась к богу: начала молитвой кармелиток из католического пансиона, потом перешла к православной литургии, к родным древним словам — и осеклась. Слова молитвы просили об отпущении грехов темным душам низвергнутого, запуганного человечества… Но они с Павлом не были такими. Слова молитвы просили о спасении и на этом свете, и на том, а ей в сущности нужен был лишь знак Павла — быстрый и ясный знак, который сказал бы о чем-то жизненно для нее важном, хотя и неясном.
— Может, он еще жив, — сказала она явно не то, что хотела, но ей нужен был знак, непременно, неотвратимо. — Умоляю тебя, Павел, внеси его.
Он, казалось, открыл уже рот, чтобы согласиться. Вроде хотел крикнуть, хотя стоял от нее так близко, что она чувствовала его дыхание.
— Сефер! — крикнул он, и арнаут отозвался где-то под ней, у лестницы. Она хотела объяснить Павлу, что, если тело внесет другой, все потеряет смысл, но услышала невероятный приказ:
— Тащи ее вниз!
— Слезай, — сказал снизу Сефер.
Он пробормотал еще что-то неясное, недосказанное и замолчал. А Павел внезапно весь подался в сторону: и телом, и головой, и слухом.
— Начинается, слышите? — сказал он.
Она тоже услышала новые, далекие выстрелы. Совсем не те, что звучали в подвале и у ограды, они тонко и призрачно пели в ночи.
— Начинается! — повторил Павел. — Наконец-то! Это наши, Сефер. Офицеры!
— Слышу, — ответил снизу арнаут. — Видать, будут прорываться.
Что еще сказал Павел, она не услышала. Что-то рвануло ее назад и вниз. Две сильные мужские руки сжали ее под грудью. Она почувствовала боль — и там, и в кончиках пальцев, сорванных с края лаза. Но не вскрикнула. Арнауту было приказано стащить ее вниз, и она позволила ему это сделать. Сжала зубы она и тогда, когда затрещала и разорвалась суконная юбка — Сефер наступил на подол. Не сопротивляясь, она дала сильным рукам пронести себя по знакомым уже закоулкам подвала.
Сефер донес ее до мешков, и она почувствовала, что от него исходит тот же запах овечьей шерсти. Ноги ее коснулись земли, а он все держал ладонь между ее плечом и грудью, потом медленно толкнул ее на мешки, и она упала туда, где ей предстояло снова ждать. Арнаут стал пятиться — ему нужно было идти стрелять из этих опасных окон, но он не спешил; будто только сейчас он увидел ее впервые; именно здесь, в кромешной тьме; и будто бы любовался ею.
Она попыталась поправить юбку.
За оградой было все так же тихо. Сефер выстрелил, показывая, что он на своем месте, но с улицы не ответили. Все явственнее слышалась далекая стрельба, про которую сказали, что это свои — офицеры, и что они будут прорываться… Наверху заскрипела лестница, ведущая на второй этаж — наверное, Павел решил подняться и посмотреть сверху, как будет разворачиваться бой.
Она не знала, когда и каким образом он заручился поддержкой, и не понимала, почему эти люди князя готовы за него умереть. Ведь им нельзя было заплатить алтынами, да и ясно было, что без новых жертв не обойтись. При таком обороте событий Павел должен был уцелеть, победить и на этот раз; но в том, какой ценой доставалась ему победа, была несправедливость — такая же несправедливость, как и в том, что ее стащили с лестницы.
А у ограды все было тихо — может, главные силы нападавших были брошены против офицеров. Оставшись без дела, Сефер снова присел на корточки возле стены и принялся высекать искру. Он растворился во тьме, слился с камнем. Марина тоже, казалось, увидела его впервые. Цигарка вспыхивала, каждый раз выхватывая из темноты новую трагическую, незаметную раньше черту. Излом его бровей, излом рта и раньше, в дороге, напоминали об убийствах и смерти, но сейчас они равняли его с участью борцов. «Боже мой, — подумала она, — ведь это кощунство! Кощунство с моей стороны, не с его. Но разве я виновата, ведь я впервые вижу все это своими глазами».
— Сефер, — неожиданно сказала она и умолкла. Слова рождались сами собой, необдуманные. Она прогнала их. Но цигарка в глубине подвала в ответ вспыхнула:
— Чего тебе, барышня?.. Воды? — спросил он.
— Может, тот человек еще жив, а, Сефер? — Она начала и уже не могла остановиться, да и не хотела. Смешанное чувство вины — что она делает что-то запретное, и радости — что нашла в себе силы нарушить запрет, толкали ее дальше: «Ну и пусть, ну и пусть…» — Я слышала, как он сказал вот здесь, совсем рядом, под этим окошком: «Как же так? Разве можно?..»
Она говорила и видела, что цигарка Сефера вспыхивает теперь лихорадочно.
— Может, оно и так, — ответил арнаут. — Но теперь-то он, верно, больше ни о чем не спрашивает. Он был хорошей мишенью, значит пуля угодила в середину.
— Тихо!.. — прервала его Марина и сама затаила дыхание. — Вот, слышишь, опять…
Она ничего не слышала и не верила, что в теле, лежащем сейчас во дворе, сохранилась хоть капля жизни. Но всей своей юной душой сознавала, что такая суровость к жертвам лишает смысла любое доброе дело и рано или поздно сводит на нет любую победу.
— Я не брался его стеречь, мне за это не плачено… — Цигарка всплыла наверх, огонек, прижатый пальцем к стене, рассыпался мелкими искрами. — Да и поздно уже… Но уж…
Будто эти слова предназначались не для Марины; будто он оправдывался перед самим собой за бесполезность того, что собирался сделать. Но его уже не было подле окна. Где-то стукнула щеколда, верно, у двери, ведущей во двор. Она ждала, затаив дыхание, гордая своей властью, вся превратившись в слух и воображение; и взгляд ее снова проник сквозь стену; и она увидела, как Сефер ползет по каменным плитам, и услышала, как шурша трется о камень сукно.
Но по-настоящему она услышала только выстрел. Где-то сухо треснуло; в ту же секунду прожужжала пуля у того самого окна, рядом с трупом, и взвизгнула — угодила в камень. И еще протрещали два выстрела. Но на этот раз пули издали стон. Все там же, возле окна.
Марина похолодела; и рот раскрылся для крика; но ладонь опередила крик; он, немой, понесся через все ее существо, пронизал каждую клетку, крик грешный и тайный, потому что относился он не к Павлу. Эхо его не смолкло и когда она вскочила с мешка; он гремел в лабиринте подвала и когда ее пальцы нащупывали брод. Она хотела найти дверь, ведущую во двор, ведущую к опасности, к людям, которые сейчас, быть может, нуждались в ее помощи. Наконец, по холодной ночной струе, ударившей ей в лицо, она определила, куда следует идти.
Она увидела наверху дверной проем, он был темнее и тверже самой стены — ведь Марина осталась одна, ей одной предстояло шагнуть в потустороннюю тишину, к людям уже потустороннего мира. К выстрелам в эту ночь она уже почти привыкла, но к потустороннему — нет. Стоя в каменной раме, словно замурованная во мраке, она со страхом поняла, как далека она от всего, что здесь происходит, от всех этих мужчин — больших и маленьких, своих и чужих, живых и мертвых. Но она сказала себе: «Марина Тодорова Кирякова — дочь Тодора Кирякова, идите же!» — и уже ступила на ступеньку, ведущую к выходу, когда наверху, на каменном пороге, возникла шапочка арнаута; потом — его плечо, и тяжелая ноша за спиной.