— Готово! — ответил поручик, все еще пристально следя за перестроенной армией. — Крапленых, надеюсь, нет?
— В такие часы и при такой ставке? Как вы это себе представляете, поручик? Или вы считаете, что я способен и сейчас?..
— Виноват, господин капитан. Сейчас не способны.
— Благодарю вас, — пальцы капитана начали сдавать карты. — Хотя вы позволили себе намекнуть…
— Нас повесят, господа! — крикнул, уже наклонясь к ним, судья, но на этот раз они даже не услышали.
Внизу большой палец капитана продолжал ловко отсчитывать карту за картой. Он был пока еще жив — этот палец, и мог радоваться даже такому недоброму утру. Судья поймал себя на том, что он улыбается, улыбается не кому-нибудь, а именно большому пальцу.
Он улыбнулся к собственному большому пальцу, спрятанному в кармане черного, засаленного этой ночью сюртука. «Живой, теплый!» И тут же увидел его мертвым — повешенным; он был желтый, холодный, вытянувшийся рядом с другими четырьмя пальцами вдоль черных панталон. Разумеется, в таком случае и он сам, хозяин, должен будет висеть на суку. Только где? На котором?.. Верно, там, у реки, в зарослях ракитника, откуда он нырял в реку в полночные часы. Как ни странно, мертвым он видел только большой палец правой руки, висящий вдоль штанины, и ему никак не удавалось представить себе мертвым свое лицо.
Он не раз говорил о смерти и вот, надо же, встречает ее совсем неподготовленным, как новичок. Впрочем, и мертвецов он видел не так-то много. Старики у них в роду поумирали быстро, один за другим, когда он еще учился. Помнил он только мертвое тело отца — в гробу; среди цветов; со сложенными на груди руками; и отчетливее всего он помнил то, чего там не было — большой палец, давно зарытый отдельно. Он почувствовал себя виноватым перед этим своим несчастным отцом; виноватым в том, что, растрачивая за границей его деньги, набрался идей и теперь вот умирает так рано и так глупо. «Но, отец, — сказал он ему, — если бы ты был на моем месте; если бы ты знал все, что знаю я; если бы ты был молод, полон сил…» И остановился. Да будь отец его даже образованным; сильным и молодым; лишившись большого пальца, он все равно лишился бы смелости; захирел; он угасал бы долго; мучительно; не в силах представить себе красивую, внезапную смерть. «Ба! — воскликнул судья. — Да я, никак, уже готов!» Большой палец продолжал шевелиться в кармане — полный сил, веселый, живехонький! Вместе с ним копошились и мелкие монеты, гроши. Они ему напомнили, что в кошельке лежат деньги и покрупнее. Он быстро вытащил кошелек, проверил. Так и есть. Там даже желтели два наполеондора. Он опять посмотрел на офицеров.
— Господа, у меня здесь кое-что осталось, могу предложить взаймы.
— Что? — поднял глаза капитан. В свое время его отец продал ткацкую мастерскую в Габрове, чтобы снабдить дряновских повстанцев оружием. За что и был сослан в Диарбекирскую крепость{69} — сын до вчерашнего дня все еще надеялся получить от него весточку. Теперь ему уже не придется ждать. — Что? — повторил он.
— Предлагаю вам взаймы, — повторил судья.
Капитан усмехнулся, а поручик поднял голову и посмотрел — он впервые так на него посмотрел, — потом медленно встал с земли и сказал:
— Братец, что это с тобой? А? — и, положив ладонь на черное плечо, тряхнул его.
Сильнее всего в плечо впивался большой палец. Значит, и его большой палец был еще жив, и это было здорово.
— Со мной все в порядке! — ответил судья. — Немного за вас опасался, но вижу, и с вами — порядок. Хотел предложить вам…
— Свой страх? — спросил поручик. Он был из молчальников. Ходил слух, будто его отец присвоил когда-то деньги одного из повстанческих комитетов. Сейчас отец ходил в депутатах, а всегда молчаливый сын пытался смыть семейный позор. — Страх? В такой день? Ведь нас сегодня повесят!
— Предпочитаю расстрел! — заявил молоденький подпоручик и снова плюнул в реку.
— Важно, чтоб было побольше народу, — заметил снизу капитан.
— Вот именно! — подтвердил поручик. — Вы знаете, на что мы играем, господин судья? Тот, кто выиграет, скажет прощальное слово. То, что будет передаваться из поколения в поколение!
— Что же, отлично!
— Отлично. Да только мы еще не придумали текст. Прошу вас, господин судья, вам все равно нечего делать, придумайте.
— Я? Хорошо, придумаю. Мне это не трудно, господа. Только боюсь, что мои слова вам будут не по вкусу.
— Глупости! Мы ведь умрем за республику.
— Разумеется, но все не так-то просто… Я уже давно это понял, но скрывал… и от вас, и от себя. Думал, еще не время. А теперь вижу, что придет оно без меня, и потому скажу. Я, друзья мои, не за всякую республику. Так, например, ваша республика тоже накинула бы петлю мне на шею.
— А республика Хадживранева? — поинтересовался поручик.
— Слушай, ты, случаем, не нигилист? — спросил капитан, и глаза его загорелись. — А то я тоже подчас становлюсь нигилистом. Да пошло оно, думаю, все к чертям, нет ничего, что заслуживало бы жалости или сочувствия. Ты видел когда-нибудь Бакунина?
— Да, господа.
— Ну и как?
— Обаятельный авантюрист, Казанова с бомбой в кармане.
— Не так уж плохо. А сам-то ты что за птица, господин судья?..
— Впрочем, — перебил поручик, — я кое о чем догадываюсь и именно поэтому и хочу, господин судья, чтобы вы сочинили эту речь. Да, да, я согласен со всем предварительно.
— Но мы никогда не говорили о… О сущности, о социальных основах нашей мечты…
— Говорить здесь? В этой гарнизонной дыре? «Колыбели» новейших идей? Нет, господин судья. У нас с капитаном единственное условие: чтобы право произнести эти слова получил тот, кто выиграет, чтобы они как бы стали его собственностью! Так давайте. Думайте!
Поручик опять сел, спиной к мраморной мудрости. Судья перешел мост и оперся о другой парапет. Мысль о том, что монарх проедет вот по этому самому мосту, с которого они защищали останки республики — проедет, чтобы почтить эти останки, — не укладывалась в голове; нелепо было, что сами они в это время будут ждать наказания за то, что обеспечили эту встречу; странно, что Хадживранев давно угадал намерение князя и ради него превратил корчму в приемный зал — он просто опережал события; и совсем уже странно, что любая победа оборачивалась для него поражением.
«Обреченность, обреченность, обреченность!» — твердил судья, стоя на эллипсе, сложенном из каменной дуги и ее отражения. Снизу, из глубины, на него смотрел перевернутый человек с русой бородкой, устремивший взгляд в небо. Человек этот плюнул; белый плевок полетел из глубины все выше, выше, пока не прорвал зеркальную преграду между воздухом и водой.
Если б кто взглянул сейчас на мост со стороны ракитника, погрузившись по шею в реку, тот увидел бы огромный крут, дыру, через которую по ночам вытекает Млечный Путь. Но, поскольку его ночи кончились, он со страхом подумал, что теперь все так и застынет навеки. И, глядя на ракитник, вдруг увидел, как три голых тела одно за другим нырнули оттуда в темную заводь; услышал плеск, услышал смех и узнал своих боевых товарищей. Они отправились получить последнее наслаждение в этом мире, а его даже не позвали; сам же он этого не заметил. Вот они, все трое, выбрались на берег, чтобы снова нырнуть — голые, лоснящиеся, как выдры, и такие же чистые, не приемлющие стыда. «Э-ге-гей!» — махнул рукой кто-то из них — судья не узнал, кто именно, — и нырнул в реку, и только тогда по парапету хлестнул его крик: «Думай, думай!»; и звучный всплеск — холодный, утренний всплеск — донесся до судьи; и ему показалось будто он сам нырнул до дна, чтобы вынырнуть снова; снова увидеть каменную окружность; и снова почувствовать, как она прогибается в эллипс — под его собственной тяжестью, под грузом большой и бесплодной любви его к людям и миру.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Они сидели, устало облокотившись на пестрые полосы. Хадживранев продолжал потягивать мавруд. Перед адъютантом тоже стоял стакан, но на его стенках, искрясь, переливались лишь капли воды, зеленые и красные.
От вина адъютант отказался. Он непрерывно курил, прикуривая от предыдущей сигареты, и уже в третий раз вытаскивал часы. Можно было подумать, что ему приятно здесь сидеть — его миссия была выполнена, а он все медлил.
И свои признания он уже сделал, и Павел ему почти поверил — они ничуть не осложняли создавшейся ситуации. Наоборот, сеяли надежды, которые можно было или взрастить, или вырвать с корнем. И все же что-то было не так — в этой лихорадке мыслей, в ожидании казни, князя… «Да, да, — говорил ему только что Кардашев, — для вас это все ново, неожиданно; но я хотел воспользоваться нашей встречей, чтобы в будущем не терять друг друга из виду… Я не настаиваю, чтобы вы мне сразу поверили — просто хочу, чтобы в нужный момент вы вспомнили обо мне… То есть, о нас, молодых… Придет время, и вы поймете, почему идеалы нашего национального возрождения толкают нас сейчас на соглашение с монархией…» — «Но, молодой человек, в армии есть и такие, кто с презрением относится и к соглашательству и к карьере… Настоящие республиканцы! Их даже вешают!» — «Настоящие? Настоящие — это те, кто располагает силой… Кто осуществит перемены… В чьих руках уже сейчас будет власть — вот что главное, господин Хадживранев! Восстаний больше не будет! Есть только один путь: наполнить дворец ярыми приверженцами республики, гнусными царедворцами, ренегатами… Медленная осада — сладостная и гибельная! Там ваше место! Оно пустует! Займите его — и я буду вам служить… Мы будем вам служить…»
«Почему вы решили, что я нуждаюсь в лести?» — спросил тогда Хадживранев. Он продолжал без слов задавать этот вопрос и сейчас, сидя с поднятым стаканом напротив Кардашева и глядя не то сквозь стакан, не то мимо него… Тогда разговор у них перешел на другой предмет, но вопрос остался — здесь, за столом.