Корчма так и осталась гостиной. Ту часть, где были стойка и очаг, отгородили под кухню — старая гречанка гремела там посудой. До обеда она была наверху, с Мариной, потом спускалась, готовила ужин и уходила. Вместо сосны теперь здесь господствовал дуб — большой черный дубовый стол, годный на все случаи жизни. Он оживал только по вечерам и только в том конце, где ужинал Павел вместе с арнаутами.
Сефер расправлялся с мясом левой рукой, правая так и осталась неподвижной и начала усыхать, но винтовка по-прежнему стояла рядом — только слева — прислоненная к черному дубу. Двор охраняли собаки — большие, угрюмые, будто тоже наемные. Арнауты все говорили, что пора возвращаться в Корчу, и все не уезжали, соглашаясь, остаться еще подзаработать.
Как-то, на следующее лето после приезда, сверху спустилась Марина в дорожном костюме и с саквояжем в руке. Было такое же раннее утро. Павел как раз собирался поехать посмотреть земли, лежащие в пойме Марицы. Он покупал землю — та бахча, где когда-то его встретили залпом, теперь принадлежала ему. Он был в высоких сапогах и в этот момент засовывал в висевший через плечо ягдташ хлеб и брынзу, завернутые в салфетку. Сефер стоял рядом, они ехали вместе.
— О! — удивился Павел, увидев Марину. Она спускалась с лестницы, одетая по-дорожному, и ни одна ступень не скрипнула у нее под ногой — будто юбка, блузка и саквояж плыли по воздуху, были бесплотные. — О! — повторил Павел.
— Доброе утро, Павел! Доброе утро, Сефер! — сказала она. И подошла, и поставила саквояж на ковер, не заметив, что тут появился ковер. — Мы, кажется, переночевали, Павел?
— Да, Марина, — ответил он, — переночевали.
— А если так, не пора ли в путь? Расплатись с хозяином, и поехали.
— Но куда, Марина?
— Туда, туда, — сказала она и махнула рукой на север. — Куда собирались.
Он не смог ответить ей сразу. В каком бы беспамятстве она ни жила, слова ее были резонны. Они действительно направлялись на север и здесь остановились только переночевать. В своем забытьи, чуждая его здешним заботам, она, верно, лучше улавливала, к чему призывает их новый день.
— Вот и фаэтон готов, — сказала она.
Коляска и вправду была во дворе, ее не продали — да никто бы и не купил, — только вкатили поглубже, и там, под навесом, укрытая от снега и солнца, она как бы сама продолжала свой путь.
— Расплатись и поедем, — повторила Марина.
— Хозяина нет, — ответил Павел. — Когда придет, я расплачусь. Необходимо терпенье, Марина… Я тебе все объясню…
— Ты говоришь, терпенье? Зачем апостолу терпенье? Я все знаю, все понимаю. Ты ведь тоже собрался в дорогу. Я все знаю.
Тяжело ему было. Не по доброй воле покинул он родину, отчий дом с большими винными бочками в погребе. Он зачерпнул только часть, бо́льшая часть осталась в земле, нетронутой. И не из алчности начал скупать новые земли, бросив прежние. С какой радостью отказался бы он от золота, если б мог превратить его в порох, в верных друзей. Может, так оно и случится, может, явится кто-то из молодых, столь же дерзких, каким был Кардашев, постучится ночью и скажет, что генералам необходимо золото. С какой радостью он швырнул бы его, как псам, и пошел бы к ним налегке! Вот и Марина, дочь Тодора Кирякова и в какой-то мере хадживранево чадо, вспыхнула у него на глазах факелом. Он сам зажег этот факел, когда праздник подошел уже к концу. Казалось, она угасла — одна, наверху, — но в это утро какой-то проблеск памяти вернул ей пламя. И вот она стояла перед ним и ждала, в дорожном костюме, с саквояжем в руке. Она была прежняя, не изменившаяся и не заметившая, как изменилась корчма, как изменился мир.
— Куда же мы поедем, Марина? — спросил Павел. — Я готов, хоть сейчас. Скажи только, куда!
— Туда, туда! — И она снова махнула на север. — В Дряново, где наш дом, где спрятаны бумаги отца с пометками дьякона Левского.
— А потом, Марина?
— Потом мы их напечатаем и на фаэтоне развезем их по комитетам.
— Каким комитетам?
— Как каким? Республиканским!
— Да, да, — кивал Павел. — И как это я запамятовал… как я забыл…
— Ну, так поехали, — настаивала Марина.
— Хорошо! — ответил Павел. — Только я тоже должен собрать вещи… Да, а где же дядюшка Слави, возница? Куда он запропастился? Не знаешь, Сефер?..
— И правда, — подхватила она. — Куда делся этот несчастный человек?.. Где он похоронен?
Казалось, она спросила это очень тихо, но вокруг Павла все покачнулось: и устланный ковром пол, и стены, и черный дубовый стол, годный на все случаи жизни… На этот раз он послужил Павлу опорой.
— Что ты сказала? — спросил он, все еще опираясь о стол.
— Я спросила, — повторила она, — где похоронен дядюшка Слави. Я знаю только, что тело его два дня пролежало в подвале, а потом его увезли военные.
— Да, так оно и было, Марина. — Его прошиб пот. — Два дня… а потом его похоронили на гарнизонном кладбище. Хорошо, что ты знаешь…
— Я все знаю, Павел, с начала и до конца. Волей-неволей слышала. И про ремонт, и про покупку земель… И возмущалась, и понимала — ведь должен же ты чем-то заниматься… раз нельзя ничем иным, раз даже мы — чужие друг другу… Я знаю, знаю… Не прикасайтесь ко мне, господин Хадживранев. Мы оба любили что-то другое — более высокое и более важное. Это так, не спорьте. Я думаю, что я поступила храбро. Другой возможности проявить храбрость у меня не было, кроме как постараться не обременять вас моей драмой — вам хватало своей, я знаю, она огромна. И я решила — там, наверху, — подождать, пока вы пустите корни. Ведь такие, как вы, не вымерзают даже в самую лютую стужу. А потом поговорить — вот как мы сегодня разговариваем. Сказать, что я готова уехать одна, все равно куда — мне безразлично, что обо мне скажут, — и еще сказать, что я готова и остаться, до конца…
Он слушал и кивал, со всем соглашаясь, и в это утро ему не верилось, что весь их разговор реальность. «До конца, до конца». И как будто их первая встреча перестала быть реальностью, и сама девушка перестала быть реальностью, и как будто все это он внушил себе, выдумал, стремясь заполнить пустоту своей жизни. И чтобы завершить все это, чтобы до конца остаться верным и себе и ей, он обвенчался с ней в первое же воскресенье, в день успенья пресвятой богородицы.
Хотя Марина была в подвенечном платье, веселая, Павлу казалось, что она продолжает свой прежний путь, только в руках у нее вместо стамбульского саквояжа был букет белых роз. Большой стол в гостиной удостоился наконец гостей — самых видных людей городка; среди них был городской голова с супругой, старый полковник, которого так и не сменил Кардашев, владельцы мельниц со своими женами… Марина была чуть жива — ее утомило двукратное восхождение по каменной дуге моста; но она была внимательна ко всем этим грубым господам, к дамам, которые в обществе не могли связать двух слов. Павлу казалось, что она желает добра каждому — и ему, и чужим, что доброта ее — ангельская, что душа ее уже простилась с этим миром.
Павел пил безостановочно и не знал, будет ли брачная ночь и желает ли он, чтоб она была; не знал, как отразится вино на таком старом новобрачном; не знал, какие быстрые и простые ответы получит в коридоре на втором этаже — «Спокойной ночи, Павел. Благодарю тебя за все. Пожелай же, чтобы и моя ночь, длинная ночь, поглотившая мои дни, была спокойной»; не знал, что помчится потом — «Ай-я-я! Ай-я-я!» — все вперед и вперед, к Пловдиву; что окажется в большом городе прежде, чем туда доскачет, и увидит себя с тросточкой на Небет-тепе, среди домов с красными фонарями — или, может, в Стамбуле, или еще где; что красные бабочки будут садиться ему на нос, а он не станет их гнать: «Не теперь, не теперь, не теперь! Она еще жива!..» Не знал он итого, что готовился сообщить ему старый полковник. А полковник начал:
— Имею честь передать молодоженам высочайшее поздравление Его Высочества… Телеграмма.
— Все ручейки стекают в море — небесные и горные, чистые и мутные, — сказал громко Павел. Гости подхватили: «Верно, верно!» А он протянул руку к полковнику: — Полковник, подайте сюда телеграмму, мы с Его Высочеством понимаем друг друга с полуслова.
— Даже без слов! — воскликнула Марина. — Пусть даже нас ничто не связывает, мы все равно отлично понимаем друг друга!
Она сидела без сил среди белых роз, как бы сливаясь с ними. Гости смеялись. А Павел в тревоге спрашивал себя, когда и чем кончится это торжество.
Оно кончилось следующим летом, в такой же воскресный день после успенья пресвятой богородицы. Только гости уже не сидели, а стояли вокруг длинного черного стола. На нем, утопая в цветах, лежала Марина Кирякова — сломанный, увядший, бледный стебелек, завядший в верхних комнатах. Она и теперь продолжала свой путь.
Часа через два Павел и арнауты уже нахлестывали лошадей — «Ай-я-я! Ай-я-я!», — и маленький, захолустный городок скоро исчез у них за спиной.
А к полуночи, на уставших лошадях, они уже поднимались по звонкой мостовой Небет-тепе, под темными эркерами спящих домов.
За углом расцвел красный фонарь. Павел соскочил с жеребца и накинул повод на странный обелиск — символ мужской силы, стоявший у входа.